– Так почему?
– Он сказал, что у вас две души.
Маша ответила быстро, тем же отрывистым, замерзшим голосом. И тут же взялась объяснять, будто себя заговаривая:
– Не в том дело, что две. Душ вообще-то много… манси считают, что у каждого – едва ли не семь. Есть душа лили, а есть – йись, вот она должна быть одна, а у вас – две, и каждая в свою сторону тянет. Понимаете? Это правда, Дмитрий Михайлович?
– Правда, – сказал он, не думая.
– Я так и знала. Сразу, как вы приехали… Зачем, Дмитрий Михайлович? Ведь не за деньгами же, в самом деле?
– А почему нет? Это плохо?
Он хотел еще сказать: легко презирать деньги, когда у тебя их куча, – но она поняла без слов.
– Простите! Я вовсе не думаю, что плохо. Несу какие-то глупости… не слушайте меня.
Он засмеялся.
– Полно вам себя казнить, Машенька. Честное слово, в том, что за осенью приходит зима, виноваты не вы. Лучше расскажите еще… про души. Или про дорогу по реке. Вот мы с вами путешествуем сейчас, вокруг – вода; как по той самой реке, верно?
– Верно. – Наконец-то – или ему показалось? – она чуть-чуть оттаяла. – Да отец Михаил непременно епитимью наложит.
– За то, что к шаману ездили? – Он хотел добавить: или… – но вовремя осекся. – Он что, такой суровый?
– Нет, он… как бы вам сказать… правильный. Все знает, как надо. Вот владыка Елпидифор, тот другой. Хотя иногда и строже наказывает.
– За что ж вас наказывать, Машенька? Вы…
Он сам не заметил, как натянул повод, и Огонек сбавил ход. Машенька вскинула голову. Ее глаза со слипшимися от воды ресницами и расширенными черными зрачками оказались совсем близко. И мокрый завиток, прилипший к щеке, и темные вздрагивающие губы. Я не ангел, совсем не ангел! – молча объявила она, протестуя против того, что он не успел договорить. Он так же молча ответил: я тоже.
Нет, ничего страшного не произошло! Серж Дубравин, он же Дмитрий Михайлович Опалинский, может, и имел две души, но обе не настолько подлые, чтобы воспользоваться беспомощным положением невинной девицы. Да и дождь – может, это и неплохая приправа к приключению, но только когда стучит где-нибудь за окошком, а не по твоей голове. Короче, дальше одного-единственного поцелуя дело не пошло.
Впрочем, это как посмотреть. Маше и одного-единственного хватило с лихвой. Серж, конечно, не мог не заметить, что в искусстве целоваться Маша куда менее опытна, чем его инзенская соседка Дунечка Давыдова, с коей он когда-то впервые постигал это искусство, будучи гимназистом пятого класса. Возможно, у него даже мелькнула мысль, что опыт ее вообще равен нулю – как оно и было в действительности! И что в таком случае он, пожалуй, слишком рискует…
Рисковать Серж любил. Но обычно все-таки просчитывал последствия. На сей же раз обошелся абсолютно без всяких расчетов. Что называется – на чистом вдохновении.
Последствия не заставили себя долго ждать.
в которой Машенька исповедуется, Надя рассказывает о любовном свидании, а Серж Дубравин заглядывает в бесконечность
Утреня подошла к концу. Дошел черед до исповеди и причащения. Прихожане стояли друг за дружкой чинно, без шепотов, шарканья и сморканья: у отца Михаила не зашумишь, мигом выдворит из храма. Дьякон Онисифор, худой, сутулый и в миру чрезвычайно молчаливый (говорили, считает за грех вне службы голос расходовать), летучей мышью скользил от иконы к иконе, поправлял свечи.
Маша невольно следила за ним глазами, ей казалось, дьякон вот-вот расправит темные крылья и взмоет под купол… Грешная мысль! И тоска – грешная, та, что томит и дергает душу, заставляет кусать губы, блуждать по сторонам беспокойным взглядом. Не хочется, ох как не хочется исповедоваться отцу Михаилу! Уйти бы тихонько. Да разве можно! Сотвори она такое – потом и владыка исповедовать не станет, даром что духовная дочь. Маша перевела взгляд на теткину согнутую спину, закрытую тяжелой епитрахилью. Из-под покрова – частый, с придыханием, шепот: бу-бу-бу… Бубнит уже долго. Много грехов у Марфы Парфеновны, на весь приход, наверное, хватит.
Опять грешу! Маша удрученно поморщилась и закрыла глаза. Уж лучше вовсе ни на что не смотреть. Да скажут еще: заснула в храме. Ну и ладно. Сейчас тетенька докается – и моя очередь. И с чего я начну? Как смогу?..
Ее бросило в жар – не от воспоминания даже, от одной его тени! От тени осторожного прикосновения ладони к щеке. Ладонь у него шершавая – от уздечки, наверное. Днями ведь с седла не слезает. А губы…
Ох, да что я! Она тряхнула головой, широко раскрыла глаза, упершись взглядом куда пришлось – в массивный наперсный крест отца Михаила. Увы, она его плохо видела. Губы… Ее собственные губы горели как обожженные. Как будто Митя вот только что – здесь, в церкви! – ее поцеловал.
Зачем ему это? Вот глупая, что спрашивать-то? Он, Митя, так и думает: на то и девицы, чтобы их целовать. Не с ней одной…
Да, но она-то – разве такая, как другие? Она же хромоножка убогая! Он что, не видел? Не знал?!
Расцвеченный золотыми огоньками сумрак поплыл перед глазами. Маша заморгала, изо всех сил стараясь не расплакаться от бессилия и злости. И тут пришел ее черед идти к исповеди. И оказалось, ничего в этом нет страшного! Дыши себе елеем да именуй грехи по писаному. Злословила ли на ближнего? Гневалась ли? В любострастии повинна? А в чревоугодии? В пятницу скоромного не ела? Грешна, батюшка, грешна…
Как всегда! Как будто ничего не случилось!
Вот он со мной говорит, думала Маша, глядя на сухие веснушчатые пальцы отца Михаила, поглаживающие крест, – говорит, а мысли его где? Наверняка же дома, с женой и дочкой. Или за своего швицкого бычка переживает, который третьего дня о тесину бок поранил… И правильно переживает. Бычка – жалко, он у нас в Егорьевске один такой. А мои грехи… Да ведь у всех – грехи, это дело обычное!
Грешна, батюшка, грешна… Грешна, Господи! Ты видишь, какая я. У меня злые, трусливые, мелочные мысли. Я боюсь людей и от страха на них наговариваю. На Митю, который на самом деле просто… просто чудесный… Мало ли что говорил Хайду! Он и про отца говорил…
– Ну, в чем еще виновата?
– В маловерии, отче.
В том, что ходила к шаману. Только о шамане отцу Михаилу лучше не рассказывать. В маловерии – вот и все. Большой грех, тяжкий. Читай «Богородице» на ночь тридцать раз, да с земными поклонами, и так седмицу.
А расскажет позже, владыке Елпидифору. Тот будет хмуриться, ворчать под нос, придирчиво, не скрывая острого интереса, выспрашивать подробности. Каково-то жилище у Хайду? Обычный берестяной чум, и в нем очаг-чувал дымит, худо промазанный? А ели-пили что? Неужто чай? Ну ясно, что на травках, да еще и невесть на каких! А ходит кто за ним, все та же баба, что в прошлом году? А что говорил? Об отце что?