Остерегаясь, Пашка выглянул из-за камней. Дракон в полусотне шагов стоял на задних лапах, тонкий, изогнувшийся, как кобра; хвост его то сворачивался кольцами, то расправлялся, взметая пыль и обломки камня. Передними лапами он зажимал себе живот. Наклонив голову, осматривался. Все скрылись, и даже Леониды не было видно. Мост был пуст. Рядом с драконом что-то жирно горело, обволакивая его тяжелым грязным дымом. А потом, как чертик из коробочки, перед драконом выскочил кто-то неузнаваемый и поднял автомат. Очередь — и зеленый проблеск метнувшейся лапы — одновременно…
Человек исчез, а дракон упал на брюхо и забился. Передними лапами он скреб голову, стараясь содрать то, что мешает ему видеть. Летели жуткие ошметья, хлестала кровь. Хвост, как хлыст, сек землю. Потом дракон пополз, слепой, задрав голову к небу, круша и вздымая все, что было перед ним и вокруг него. Невидящей головой он обводил полукруги, и светлое пламя, касаясь камней, становилось красным. Забирая влево, он разворачивался, и Пашка с ужасом понял, что через несколько секунд эта сила сметет и испепелит его.
Дим Димыч подниматься не хотел, он ничего не видел вокруг себя, ничего не понимал, его ничто не касалось. Пашка в ужасе ударил его по лицу, потом схватил за руку — и, к своему удивлению, поставил на ноги. Теперь надо было его увести отсюда. Он тащил безвольного и бессильного учителя между камней, поднимал, когда он падал, и, рыдая, тащил дальше, и только взбираясь на насыпь моста, обнаружил в своей руке так и не стрелявшую в этом бою магазинку. А потом с моста ему подали руку. Это была Татьяна.
— Дима, Димочка! — закричала она. — Дима, очнись же!
Дим Димыч, узнавая ее, робко улыбнулся.
— Спасибо, Пончик, — сказала она Пашке. — Я не знаю, как…— и с ненавистью посмотрела на Леониду.
Леонида стояла, отрешенная, там, где кончался мост и начиналась поблескивающая дорога. Ее хитон, грязный и прожженный, свисал с плеч неподвижно — хотя жгучий ветер с пустоши здесь, наверху, был силен. Дракон, воя, уже не полз по кругу, а крутился на месте: его левые лапы судорожно царапали землю, а правые волочились, цепляясь. Что-то еще изменилось в пейзаже, но Пашка не мог понять что. Потом Леонида с трудом приоткрыла рот и сказала, не глядя ни на кого:
— Всё. Уходите.
— А остальные? — спросил Пашка.
— Нет остальных, — вместо Леониды ответила Татьяна.
— Уходите, — повторила Леонида. — Уже начинается…
Тихий, но покрывающий всё звук возник ниоткуда. От него тяжестью налились ноги, а вокруг стало пусто и холодно.
— Бежим, — сказала Татьяна, сделала шаг в сторону Леониды и вдруг остановилась.
— Не туда, — еле ворочая языком, сказала Леонида. — Через мост… в башню…
— А вы? — задохнулся Пашка.
— Бегите… хорошие… бегите… скорее…
С трудом, не понимая, что делается с ногами, с головой, Пашка потащился через мост. Овальное отверстие ворот медленно плыло навстречу. Татьяна догнала его и вцепилась в рукав. Другой рукой она держала Дим Димыча.
— Танька… что это?..
— Потом, Пончик… потом… скорее… сил уже нет…
— Леонида… почему?..
— Держит нам… дорогу… не понимаешь?..
Казалось, они поднимаются по крутой тысячеступенной лестнице — так трудно давался каждый шаг. Воздух стоял стеной. Последние двадцать шагов были смертельно трудны. Ног уже не было — каменные подпорки. Свинцовые подпорки. Нечем стало дышать — твердый воздух резал гортань. Пашка знал, что они никогда не дойдут. А потом неожиданно — казалось, ворота еще впереди — они повалились навзничь, как будто лопнула не пускавшая их паутина, и поплыли куда-то. Здесь было темно. Вскоре овал ворот превратился в туманное пятнышко позади, а потом исчезло и оно.
Может быть, прошли годы. Здесь ничто не напоминало о времени.
Здесь не было верха и низа, правых и виноватых, жизни и смерти. Здесь был покой. Как маленький окаменевший зверь, спрятанный в скале, Пашка висел посреди ничего без ощущений, чувств, мыслей и желаний. Но шевельнулась и поднялась Татьяна, и стал свет, твердь земная под спиной и затылком и мерзкая искрящая боль в груди и боку. И Пашка застонал протяжно и жалобно. Все кончилось, и нужно было, чтобы его пожалели.
— Тише, Пончик, тише, — плача, сказала Татьяна, — не расслабляйся, нам еще идти и идти… у меня тоже все болит, я тоже не могу… и Диму тащить, тащить ведь придется…
И тут Дим Димыч приподнялся и посмотрел вполне осмысленно:
— Куда это вы собрались меня тащить?
— Димочка…— выдохнула Татьяна и опустилась на землю.
— Погоди… где это мы? — Дим Димыч заозирался, и Пашка тоже, насколько позволяла боль, закрутил головой. В самом деле: помещение, куда они каким-то непонятным способом попали, было странно: круглое, вернее, цилиндрическое, с рядами темных квадратных окошек на высоте, оно напоминало то ли павильон «чертова колеса», то ли арену для гонок по вертикальной стене. В центре, там, где должно было находиться колесо, стояло что-то похожее на песочные часы высотой с трехэтажный дом. Мощные колонны из полированной бронзы ограждали саму колбу — формы, может быть, не классической, но характерной, с перехватом посередине. Колба была абсолютно черной, без малейшего отблеска. Высокий туманный потолок заливал все голубоватым подменным светом. Возле стены местами стояли какие-то зачехленные механизмы. Диаметр помещения был метров тридцать, и никакого выхода из него видно не было.
На завтрак были другие плоды, с хлебным и ореховым вкусом, и новое питье, похожее на молоко, но не молоко. Старуха, госпожа Моника, ела как птичка; Дан же ничего не мог с собой поделать. Ему с трудом удавалось держать себя в рамках приличий и не начать жрать, набивая рот и чавкая. Он слышал, что так бывает, но не думал почему-то, что такое может быть с ним. Это казалось непристойным и унизительным. Впрочем, старуха так не считала и явно была довольна аппетитом гостя.
Гостя? Такой статус устроил бы его — если бы не был противоестествен. Впрочем, все, что произошло с утра вчерашнего, бесконечно далекого дня, было противоестественно. Пропажа Вирты, бег по остывающему следу, проход сквозь траву, капище лесных, желание убить… и — медленные сборы, будто что-то отводило мысль и взгляд, рысканье на тропе, хотя все было понятно, необыкновенная — и ожидаемая! — легкость прохода, какая-то неполная, кастрированная месть, невозможность убить… приветливость старухи, постыдный жор, чувства уюта и тоски, чужие сны и томящая боль в груди. Все, что происходило, происходило с ним — и не с ним, потому что он не узнавал сам себя.
— Ты кушай, сынок, — сказала старуха. — Кушай, я еще принесу.
Этого добра здесь — невпересчет. Вы там, небось, впроголодь живете?
— Нет, — проглотив кусок, сказал Дан. — Не впроголодь…— и впился зубами в ароматную мяготь.