Зациклились на Библии. Что может быть еще? Детские стишки (которых мы не знаем), строчка из национального гимна, исторический персонаж… герой анекдотов… фильмов…
Стоп. Первым паролем был сигнал, не допустивший рецидива мировой войны. Символ.
Но были и конкретные люди, подавшие и принявшие этот сигнал. Геринг, Сальников, Тагуэлл, Тодзио…
Две попытки, да?
— Попробуйте «Тагуэлл», — шепчу я. Она не слышит. Снимаю маску и повторяю.
Жуткий смрад. Сырое мясо, кровь, дерьмо.
Она набирает… Смотрю на экран: 110… 109… 108…
«Пароль принят».
Цифры перестают мигать и замирают: 101.
«Отменить программу запуска?»
Она смотрит на меня, и глаза ее…
— Просто скажите «да». Не надо меня пока обнимать… «Да».
«Программа запуска отменена. Начать слив топлива?» Не успеваю сообразить. А сообразив, не успеваю крикнуть. «Да».
Команда уходит на исполнительные органы. Где-то метрах в трехстах от нас за толщей грунта и бетона начинаются переключения контактов, останавливаются одни насосы и стартуют другие, и вот сейчас…
Леди в сером медленно встает из-за пульта. Она, кажется, тоже все поняла.
Поздно.
Там, далеко — срабатывают клапаны высокого давления. Струя сжатого азота идет на лопатки турбины. Экстренный слив топлива осуществляется тем же насосом, который питает двигатель. Турбина набирает обороты, и вот частота ее вращения попадает на короткое время в резонанс с корпусом. Вибрация, дрожь…
Звук взрыва не доходит, но пол доносит далекий удар. Какая-то жуткая пауза. Мы вцепляемся друг в друга. И — нас сплющивает безумным ревом, бьющим отовсюду.
Когда-то меня, мальчишку, такие же — чуть постарше — идиоты засунули в железную бочку и стали в десять рук колотить по ней досками и кусками труб. Такая была игра…
И сейчас кто-то, глумясь, встряхивал нас в коробочке вперемешку с пятью или шестью разодранными на куски покойниками…
Я не знаю, как долго это продолжалось. Погас свет и загорелся вновь, уже другой, желтый. Что-то мигало на стенах, на пультах…
Ударило еще, еще и еще. А потом… Вот потом ударило по-настоящему.
Я проснулся, как всплыл — не помню, откуда, не помню, что там было, но именно всплыл: с радостью, с облегчением, хватая ртом воздух… все было родное, свое: и помойка во рту, и свинцовые шарики позади глаз, и восприятие действительности, откровенное, как мат. Но — родное, свое. Только здесь, в России… Я даже не пытался вспомнить, что видел во сне. Вылез оттуда — слава Аллаху — без потерь, и вовсе я не желаю знать, что было бы, продлись очарование… обкурился, понял я, обкурился, как пацан. Шторы сочились светом. Уже день? Ох, как не хочется поднимать голову… поднял. Так… отдохнули, отвязались… расслабились. Пейзаж после битвы: пустые бутылки и бокалы, целые и битые, окурки и сигареты россыпью, чулки, мусор; в углу опадает надувной фаллос ростом с крокодила. И тела, оттрепетавшие: Командор в позе подстреленного на бегу — и вокруг, как обрамление, переплетясь и приникнув, мелочно-белая Криста, бронзовая Сашенька и черная Анни, — и я на периферии, выброшенный центробежной силой за пределы райского сада, но зато я могу тихонечко, никого не тревожа, спустить ноги на ковер и осторожно, стараясь не наступить на битое стекло, пробраться в ванную и там, встав под душ, предаться обливанию сначала горячей, потом холодной, потом опять горячей… блаженство, господа, подлинное блаженство… Кое-как обтершись крошечным полотенцем, я вернулся в гостиную и встал у окна.
Солнце, висящее весьма высоко, припекало даже сквозь стекло. Свет его был неприятный, режущий, как край жестянки. Я хотел отойти, вернуться в уютный полумрак за красными шторами, но что-то было не так, я стал присматриваться…
Не было полицейского поста у консульства, а вместо этого по тротуару медленно шла пятерка наших морских пехотинцев, все с короткоствольными АБК. Это выходило за рамки всяческих соглашений и протоколов; похоже, ночью произошло нечто, заставившее фон Бескова обратиться к послу с такой вот нескромной просьбой…
Нет, стоять у окна было поистине невыносимо. Я отвернулся. Замкнутый в шести плоскостях мирок устраивал меня куда больше. Здесь были мягкие диваны и почти полная пачка черных марокканских сигарет. Не было спичек, поэтому пришлось шлепать на кухню и прикуривать от газовой плиты. Глубокомысленно рассуждая, что газовая плита — это самая большая зажигалка, если не считать таковой огнеметный танк «Горыныч», я вернулся к своим диванам и лег, распрямившись и вытянувшись, расслабившись и раскрывшись, — следя, впрочем, за тем, чтобы выкурить не более половины сигаретки. Хорош. Тяжесть понемногу вытекала из тела через пробитую где-то внизу дырочку, и вот уже только непонятное упрямство диванных пружин не позволяет им распрямиться и послать меня к потолку. Вместе с тяжестью вытекала боль, и раскаленная паутина на мозгах сменилась другой паутиной, мягкой и прохладной. Пришла тихая радость — не та короткая и судорожная радость избавления от чего-то жуткого, но неизвестного, а несуетная радость мирного и мерного существования… я жил, и этого с меня было довольно. Я лежал, замерев, чтобы не расплескать себя. Но что-то шевельнулось внутри, двинулось, рванулось — сильно, неподконтрольно, — и в один миг я будто вывернулся наизнанку… даже не так: мой черепаший панцирь раскрылся — сломалась застежка — и распахнулся, как чемодан, и я предстал голый под стрелами… я был вне кожи, вне защиты, вне того привычного твердого кокона, который мы сами сплетаем вокруг себя из навыков, привычек и наработанных рефлексов, а потом приходят наши умельцы-психоделы и укрепляют его, цементируют, обвешивают стальными бляшками… превращая нас в надежные и трудноуязвимые боевые машины… Такое раскрытие на операции со мной случилось впервые, хотя я слышал про подобные случаи с другими… мы раскрываемся в Гвоздеве — там, где абсолютно безопасно и где каждый может подставить свету себя самого, а не свою броню и свое оружие. Мы выбираемся из панцирей, беззащитные, бледные, как новорожденные морские свинки, и тычемся друг в Друга и в ласковые, добрые руки доктора Мориты и всей его банды, и эти руки поглаживают и ласкают нас, и похлопывают ободряюще, и чешут, где надо, да, в Гвоздеве мы совсем не похожи на себя же, но в иных географических точках… потому что там, в иных точках, мы сделаны, а в Гвоздеве — мы то, что мы есть.
Крупицыны, например, будут там сильно не любить друг друга и хоть раз, но подерутся: неуклюже, неумело, но зло и отчаянно; Гера будет приставать ко всем с плоскими шуточками и обижаться, что его отовсюду пинают; Командор найдет себе пожилую шлюху и будет каждую ночь рыдать у нее на груди; Панин уйдет в лес и в лесу будет прятаться от всех, там у него есть землянка, маленькая, как могила, и там ему спокойно… Люди мы только там, здесь мы боевые единицы, но вот не все это понимают… иногда не понимает Командор, и совсем не понимает Саша… здесь мы сделанные, слепленные: вот как мы лепим «буратино», так слепили и нас: на раз. Если уцелеем — а я постараюсь, чтобы уцелели, — с нас снимут посеченные панцири и потом слепят новые: может быть, такие же, а может, совсем другие, непохожие… слепят камикадзе, и мы, ликуя… за Родину!