Собственно, плюнуть решила Хельма, и не столько на наследника, к которому она и без того была вполне равнодушна, сколько на своего парня, за наследником увязавшегося. Она села у фонтана — а это такой перекресток, который трудно миновать, — и предалась нервному созерцанию. Хельма видела, как несколько раз пробежал туда-сюда кто-то из телохранителей, и злорадно подумала, что не она одна осталась в дурах. Потом со стоянки с ненормально диким ревом и визгом выехала машина и умчалась в город. И уже совсем глубокой ночью какие-то дети устроили шумную потасовку на темной боковой аллее…
Хельма уже встала и собралась уходить, когда услышала на той темной аллее странный звук. Она вдруг панически испугалась чего-то и побежала за помощью.
Через несколько минут с двумя полузнакомыми парнями Хельма вернулась на ту аллею. Мумине куда-то ползла. Она была вся растерзана. Глаза ее, широко раскрытые, никого и ничего не видели…
Я слушал, и мне становилось страшно. Бодрячество, явленное лейтенанту Наджибу, быстро испарялось. Было в происходящем что-то от страшилок, которые я так любил слушать в детстве… тянется Синяя Рука… Я когда-то пытался вывести формулу этого детского страха и понял: поведение людей — жертв — обязательно должно быть иррациональным: как у птицы под взглядом змеи. Сидеть и, что-то шепча, ковыряясь под крылом или вытаскивая из земли червячка, ждать, когда тебя заглотят. И не настолько уж однозначно утверждение, что страх парализует. Как бы не наоборот: наивное бездействие генерирует страх.
Я подозреваю, что в этот момент птица просто не видит змею. Неосознанно заставляет себя не видеть. Поэтому занимается простыми делами: шепчет, ковыряется под крылом, вытаскивает из земли червячка…
Со страхом надо было что-то делать. И вообще — надо было что-то делать.
Мне снился скверный сон, причем я прекрасно понимал, что это именно сон, но не мог его пересилить и не мог проснуться. Все происходило на каком-то плацу.
Посередине плаца стоял наш «Лавочкин», только он был почему-то раза в три больше, чем на самом деле. На краю плаца прямо в асфальте зияли узкие щели, и я не сразу понял, что это могилы. Рядом с могилами расположился сводный оркестр, музыканты играли, но не было слышно ни звука. Зато отлично слышались шарканье ног, неразборчивые голоса, скрип, завывание. От «Лавочкина» и до могил протянулась шеренга офицеров всех родов войск, стоявших «смирно» и отдававших честь. Позы их были абсолютно одинаковы, я присмотрелся к лицам: лица тоже. Это были манекены. Вдоль шеренги манекенов маршировали солдаты в парадной форме — в две колонны по три человека в каждой. Они маршировали в странной манере — одной рукой давали отмашку, а другую держали у плеча, и я долго не мог понять, что к чему, пока они не подошли к могиле и не стали опускать в нее невидимую ношу — гроб. Гроб, понял я, невидимый гроб… или нет никакого гроба, а они только притворяются, что есть. Солдаты сделали свое дело, отдали могиле честь и плотным маленьким каре двинулись в обратный путь. Они так и ходили, туда и обратно, и я, страшно злясь, смотрел на все это и вспоминал наши похороны, и видел, какая злая пародия эти похороны на те, наши. У нас в архиве хранятся маленькие керамические контейнеры, в которых спрятано по пряди волос каждого из нас и по фотографии. И если человек гибнет там, откуда его тело доставить нельзя, то контейнер помещают в печь, а потом пепел пересыпают в урну, и урну эту ставят в колумбарий… и мне всегда казалось, что это правильно. Солдаты отдали честь предпоследней могиле, но возвращаться к самолету не стали, а попрыгали в последнюю и оттуда, изнутри, стали засыпать себя землей. И глухо, как из-под толстого слоя войлока, стали появляться отдельные звуки музыки, выстраиваться в нечто, и вдруг это нечто явилось целиком: спит гаолян, ветер туман унес, на сопках…
Я проснулся мгновенно и мгновенно оказался на ногах. В доме был чужой — я знал это каким-то десятым чувством, спинным мозгом, кожей… Из окон цедился голубовато-серый полурассветный свет. Рука сама скользнула под подушку, достала пистолет: «Столяров» калибра двенадцать и семь..
Медленно-медленно, чтобы не повредить тишину, я оттянул и вернул на место затворную раму. Мягкие, кошачьи шаги за дверью: два шага, еще один… стоп. А вдруг это Вероника… с пьяных глаз… вот смеху-то будет… Еще, два шага — под самой дверью. Нет, не Вероника: она пришла бы босиком или в туфлях на высоком каблуке, а здесь что-то легкое, типа теннисок… Дверь медленно, по миллиметру, стала приоткрываться. Ну, смелее, смелее… В образовавшуюся щель просунулась рука с темным квадратиком в пальцах — зеркальце, догадался я.
Зеркальце поворачивалось, сейчас тот, кто за дверью, увидит меня…
Я выстрелил в стену — туда, где, по моим расчетам, были его колени. Не теряя времени, я вылетел за дверь. Кто-то слабо ворочался на полу, и кто-то другой удирал вниз по лестнице. Я прыгнул через перила, сократив себе путь на два лестничных марша, но не достал убегавшего — он был быстрый, как крыса. Когда я выкатился на крыльцо, он уже стоял шагах в десяти, ловя меня стволом. Сделать тут было ничего нельзя, пришлось бить на поражение. Дульная энергия у «Столярова» колоссальная, парня отшвырнуло шагов на пять. Сразу же на дороге появилась набирающая скорость машина. Я успел упасть — очередь прошла выше.
Зазвенели стекла. Я дважды выстрелил вдогон — заднее стекло покрылось густой сеткой трещин. Из машины больше не стреляли. Через секунду она скрылась за поворотом. Я подошел к убитому. Очень короткая стрижка, очень молодое лицо. Дыра в груди, крови почти нет. Немного в стороне — отлетел при ударе — парабеллум образца тысяча девятьсот девятнадцатого…
В доме стояла мертвая тишина, и у меня все мгновенно замерзло внутри — а что, если и вправду — мертвая? Если они успели?.. Нет, слава Богу. Просто у меня после стрельбы вата в ушах. Вот они все, мои дорогие… что? Нет, там все в порядке. Что? Ох, дьявол… Я поднялся по лестнице. Вот он, лежит. Тоже мальчик, тоже короткая стрижка… ноги превращены в кровавое месиво, особенно колени… и маленькая треугольная дырочка над левой бровью. Осколок то ли кирпича, то ли пули… наповал. Все.
В меня понемногу просачивались нормальные звуки: речь, дыхание, плач. Все целы? Все, все, Витю только стеклом немного порезало, немного, ничего, заживет… заживет как на собаке, верно я говорю? Дети? Ничего, ничего, поплачут и успокоятся, ничего… Игорь, тормошит меня за плечо дед, тут такое дело… полицию надо вызывать. Надо, тупо соглашаюсь я. Так лучше бы, чтобы это все я сделал. Я хозяин, имею право… Да, дед, соглашаюсь я, да вот поверят ли? Поверят, вон сколько свидетелей. А ты пока у Дитера пересидишь, Вероника тебя свезет… свезешь, Вероника? Я смотрю на них всех — будто больше никогда не увижу. Бледная, как стена, и очень решительная Стефа, ей некуда уходить отсюда, это ее земля… дробовик-многозарядку она держит чуть небрежно, как вещь привычную. Дед — пергаментно-коричневый, глаза светятся, как у кошки, опирается на ручной пулемет неизвестной мне системы: откопал, наверное, на своих полях. Дитер, очень деловой, спокойный, подтянутый. Один револьвер в руке, два за поясом. Ольга: спавшая с лица, заплаканная, готовая на все. На плече двустволка. Даша и Витя, Витя в крови и бинтах, прижимает к лицу пятнистую тряпку. Оба с МП-39. Тоже, наверное, откопали… Ребята, говорю я, они не вернутся. Они меня искали. А теперь — все. Как знать, говорит дед. Ты поезжай лучше. Поезжай. С полицией мы сами все уладим. Верка, возьмешь мотоцикл — и вдоль речки, чтоб вас никто не видел. Да, дядь Вань. Ну, Игореха, обнял меня дед, спасибо тебе. Мы-то спали, как сурки, — я, старый филин, и то спал. Сейчас, дед, сказал я, сейчас, надо еще посмотреть… Я склонился над убитым, проверил карманы его парусиновой курточки. В правом боковом лежал пружинный нож, очень хороший золингеновский нож. В левом боковом — штук пять пустых пластиковых мешочков. А в левом нагрудном — моя фотография шесть на девять…