Гиперборейская чума | Страница: 72

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но хуже всего было тем, кто просыпался, не потеряв ни своих, ни чужих лет, – его ждала внезапная и ужасная смерть: гость нимуланов спустя день, месяц, год или несколько лет вдруг делался испепелен во мгновение ока, причем одежда и обувь несчастного оставались совершенно целыми.

Всякий образованный человек сейчас увидит в досужих этих россказнях прямое сходство с британскими легендами о Королеве Фей и одноименной поэмой Спенсера, что говорит в пользу единого происхождения всех людей. Романтическое воображение, впрочем, легко может представить себе судьбу некоего англичанина, мореплавателя, занесенного неверной судьбою в Сибирь – мало ли сыновей Альбиона, ищущих Северного морского пути вокруг Азии, нашли последнее пристанище на суровых сибирских побережьях еще со времен Ивана Третьего. Сей предположительный англичанин вполне мог поделиться с приютившими его туземцами легендами своего отечества…

Впрочем, старый шаман Почогир, которого мне удалось излечить от несварения с помощью щепотки английской соли, самым горячим образом уверял меня, что ему удалось побывать в блаженной земле нимуланов, отделавшись лишь внезапным старением, кое было истолковано членами его рода как чудо, вследствие которого он и сделался шаманом. Подробности пребывания, сообщенные им, были настолько правдоподобны и выразительны, что навряд ли могли быть лишь порождением тунгусской фантазии. Кроме того, на груди любезного моего Почогира обнаружил я знак, совершенно неуместный для обитателя сибирской тайги: грубое, но несомненное изображение римского двуликого Януса… Тунгусы, кроме того, татуировками себя не украшают. По словам шамана, сим клеймом отметила его сама Ултын-хотон.

С той поры земля нимуланов сделалась для меня неотвязным наваждением; я начал стремиться к ней с горячностью, какой не ведал и в юности – своего рода безумие или мания. Напрасно старался я отвлечь себя картографическими изысканиями или наблюдениями за погодою, починкою сбруи или пчеловодством, чтением Данте или Гете – напротив, последний устами Фауста и адского его искусителя лишь распалял мое стремление. Должно быть, именно с таким чувством конквистадоры Кортеца и Писарро искали в трущобах Амазонки страну Эльдорадо.

Добрый кам долго и безуспешно отговаривал меня от сего предприятия. «Белый Царь простит – свой чум поедешь, будешь с детьми и внуками Питембур аргишить», – говорил он, полагая семейственность главною добродетелью. Я же был убежден, что лукавый Почогир знает о нимуланах гораздо больше, нежели рассказал мне, и побывал там более одного раза. Так, понемногу я вытянул из старика сведения о том, что нимуланы иногда покидают свою блаженную обитель и странствуют по тайге для развлечения и удовольствия, а понравившегося им человека запросто могут увести к себе. Но надеяться попасть в такой случай можно и до конца жизни – надобен верный и надежный способ. А жизнь свою я и без того полагал пропащею: в отличие от тунгусского шамана, я не слишком-то уповал на Государево милосердие. Слухи в ссылке, несмотря на дикость и «дистанции огромного размера», распространяются шибче, чем именные указы с фельдъегерями; я уже знал о страшной гибели храброго Лунина в Акатуйской каторге, о вымышленном шпионами заговоре бедного Ентальцева в Ялуторовске (надо же – нашли в конюшне пушечный лафет чуть ли не Ермака Тимофеича времен!), о зверской расправе над мятежными поляками на Кругобайкальской дороге. Видимо, медвежья болезнь у Николая Павловича приобрела хронический характер, но не строчить же на Высочайшее имя письма, исполненные восторга и покаяния, подобно барону Штейнгейлю!

А с вами была Сашенька, и я был спокоен за вашу будущность. Истинная Христова любовь, дети, не заключается в истерическом и публичном лобызании супружних кандалов…

Словом, противу бельгийского ружья и пяти фунтов пороху старик не устоял.

Для властей я считался отправившимся на охоту: как раз потянулись в теплые края дикие гуси. А бросаться в побег на зиму глядя может лишь безумец. Бдительность наших Церберов обостряется лишь весною, которую сибирские каторжане уважительно величают зеленым прокурором. Потом можно благодушествовать до следующей весны. В сезон побегов образ мысли переселенцев делается чрезвычайно противуречив: они то выставляют по ночам для беглых кринки с молоком и караваи хлеба, то дружно ловят и выдают варнаков, лицемерно не забывая при этом именовать их несчастными. Вообще за годы каторги и ссылки я немало понял о русском характере…

Старик шаман еще раз честно предупредил меня о возможных опасностях, главными из которых были опрокинуться на порогах либо вмерзнуть в лед, поскольку ожидалась ранняя зима. Я не внимал этому, положившись, как магометанин, на кисмет. Тоскливо кричали гуси, пролетавшие на недоступной для выстрела высоте. Осень сибирская по живописности едва ли не ярче лета. Угрюмые пихты и ели кажутся черными на золоте листьев, а небеса прозрачно-лазурны.

Утлая ладья, в которой предстояло мне отправиться в сие, возможно, последнее в жизни странствие, зовется по-сибирски оморочкою. Я погрузил в нее нехитрый мой припас. Почогир подал мне березовый туес, наполненный колдовским настоем. Мне должно выпить эту тошнотворную жгучую влагу как раз в том месте, где Курлюк впадает в Ангару, после чего следует улечься поудобнее на днище, скрестить руки на груди и закрыть глаза. Невольно припоминается погребальный обряд наших предков-варягов…

Очнулся я, когда суденышко мое ткнулось бортом об сваю. Ее вынесло на берег сабуровского пруда. Знакомая аллея уходила вдаль. По аллее бежала мне навстречу моя Сашенька – по-прежнему молодая и прекрасная, но почему-то в черном платье. «Вот и ты, – сказала она. – Как вовремя! Дети и внуки как раз собрались плясать ехорье!» «Откуда бы Сашеньке знать название тунгусской пляски?» – подумал я и вышел из оморочки. В глубине парка гулко бил бубен. Сверху валил снег, но до земли не долетал, пропадая на высоте человеческого роста. «Как ты смогла сохранить себя перед годами разлуки?» – спросил я Сашеньку, и она отвечала: «Это все олений жир!» Мысли мои смешались, но я последовал за супругой.

На поляне вокруг каменного Приапа множество детей водили тунгусский хоровод, распевая ангельскими голосами: «Ёхорь, ехорь, ехорье!» «Которые же из них наши?» – воскликнул я. «Все наши, – сказала Сашенька. – Тут и дети, и внуки, и правнуки!»

Я подошел ближе. Все дети обряжены были в тунгусские одежды, но не из мехов, а из европейских тканей, все дети были на одно лицо, и я не мог даже отличить мальчиков от девочек.

Посреди хоровода, бесстыдно лаская Приапа, корчился кузнец Филиппушка; лицо его было испещрено узорами.

«Скоро наши потомки наследуют всю землю, – сказала Сашенька. – Мы дали начало новому человечеству». Я нимало не удивлялся сим странным рассуждениям.

«Дети! – воскликнула наконец любезная моя супруга. – Ваш отец вернулся от духов Нижнего Мира! Теперь вам должно растерзать его плоть, чтобы сделаться бессмертными!»

Пляска тотчас же прекратилась, и вся орава набросилась на меня и повалила на землю, выламывая суставы… Я попытался вскочить…

«Лежи, бойе, – сказал мне женский – не Сашенькин – голос. – Совсем мороз, совсем руки-ноги потеряй…»