Марш экклезиастов | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Тут, Стёпка, вся моя стойкость и закончилась. Про остальное я тебе говорить не буду, сам, когда надо, разберёшься. Ну там, каждое утро, пока Руженка нежилась, бегал я обратно, смотрел: идёт ли дождь. И каждый раз радовался: дождь лил так, будто ангелы небесные против ада диверсию запустили, все котлы затушить хотят… и значит, ещё сутки у нас. Ещё одни сутки. Да, в одну такую вылазку я дозвонился-таки до наших, сказал, что к чему. То есть просто сказал, что застрял по эту сторону речки и тихо спокойно жду, когда смогу перебраться. Ну, они там тоже по домам сидят, нос высунуть не могут… режиссёр слёзку пьёт и свой мотоцикл то разбирает, то собирает, то разбирает, то собирает… А-а, моё дело отчитаться: мол, все живы, скоро ждите. Потом немножко грабил холодильник Отто и возвращался на дачку. Как раз успевал, чтобы она мне со сна улыбнулась. И пружинками своими мне в ладони…

В общем, так: встречать её я поехал в понедельник. А в воскресенье побёг я отмечаться — а дождя-то и нету. То есть водой ещё сыплет, но это уже, почитай, для умывания. Часов несколько — и дороги будут езжие. И телефон как сбесился — где ж вы застряли, мы уж камеры расчехляем, режиссёр штаны чистые надел, без машинного масла и бензина чтобы, с новой актёркой знакомиться. Дороги ждём, отвечаю, не извольте беспокоиться, сей момент как сможем — вихрем доставлю, боец Пансков связь закончил. Повернулся кругом, честь отдал, даром что голова пустее парашюта. Всё, думаю, теперь как Руженка решит, так оно и будет.

Она спала ещё.

Я кофе сварил, гренки пожарил. Вру, кофе сбежал, гренки пожёг. Руки до ниже пола опускаются. Первый раз пропустил, как она глаза открывает. Она уж и прибежала, а я не слышу ничего. На морду мою глянула — и поняла. Дождь кончился? — спрашивает. Надо собираться?

Я не дышу. Она, ручки опять к груди прижала, грустно-грустно так вздохнула и говорит: украли у нас один день из нашей недели. Жалко, говорит.

Я опять не дышу. Уже в глазах мутнеет, а я не дышу. Ты расстроен? — говорит. Не надо, Филипп, не расстраивайся. Это была очень хорошая неделя. Я тебя никогда не забуду. Это как «Римские каникулы». Ты не знаешь? Это такой фильм. Я тебе подарю.

И пошла собираться.

Я дышать пытаюсь, а не выходит. Насилу вспомнил, как это делается. Она ж без меня отсюда не выберется ни черта, а Отто — он ещё когда появится, старый пень.

Перешли из зимы в лето, под ногами чавкает, жарко, Руженка притихла. Загрузились в мою старушку. Довёз. Встречали нас — как будто мы из индейского плену выбрались. Руженка со всеми перезнакомилась, перецеловалась, всё меня нахваливает, как я её спас да как заботился. Белорусским богатырём называет. При всех поцеловала, «дзенькую», говорит, и для остальных ещё «гранмерси». Выпили все за моё здоровье — и вмиг забыли. Одна Маконда у них на уме. Пока простаивали, у режиссёра ихнего идей много появилось, все попробовать надо…

Поглядел я, как моя рыжая белочка по площадке скачет, и убрёл. На дачку вернулся. Сел на диванчик на кухне. Сижу, по сторонам смотрю. Думаю вроде.

Потом дверь открывается, и входит Отто. Раненько он заявился, ещё не рассвело даже.

Ну, поздоровались. Обниматься не стали, он этого не понимал. Говорит: я так и думал, что это ты. Я, мол, в среду домой за тележкою забегал и заметил, что кто-то сидел на моём стуле… И тут он видит две тарелочки на столе, две чашки, два стаканчика, полушалочек через спинку стула, уже с оборочками и пуговкой — и резко подбирает зоб.

А я руками развёл, давай, говорю, сходим с тобой, друг Отто, за яблочным шнапсом, выпьем на помин последней моей любви.

И ведь ты мне смеялся, а Отто и правда святой человек. У него просто характер гнусный — так будешь тут с гнусным характером, при такой жизни. Но за шнапсом он сам пошёл. И вопросов не задавал.

Слушай, а чегой-то я заболтался так, а? Ну-ка, давай делом займёмся, и уши подбери, чего им по полу валяться?..

12

Только один человек меня понял. Да и тот меня понял превратно.

Георг Вильгельм Фридрих Гегель


— Я, кажется, кое-что понял, но похоже, что без словаря… — Николай Степанович опустил листок и огляделся, как бы ища подсказки на стенах. Чем-то это напомнило ему гимназический экзамен по геометрии… — В общем, я ни в чём не уверен.


Марш экклезиастов

— Может быть, попробую я? — предложил Шаддам, и Николай Степанович с готовностью протянул ему пергамент. Шаддам несколько минут всматривался в буквы, потом сказал: — Понятно. Это частью древний иврит, отчасти арамеит. Так тогда часто писали. Явно письмо…

Он прикрыл глаза и начал читать — негромко и почти без выражения. Сначала все слушали гортанную древнюю речь, потом — мягкую русскую.


Иосиф, сладость и свет моего изболевшегося сердца!

С радостью, не знающей границ, услышал я чудесную весть о рождении твоего сына и о том, что он здоров и ясен, и что здорова твоя молодая жена, цвет славного города Еммауса и цвет всей Иудеи, и желаю я им счастья и процветания под сенью твоего могучего крова на две тысячи лет.

Весть эту благую принёс мне греческий врач Финоген третьего дня, и я тут же заглянул в свои книги. Ты знаешь, что мы живём в интересное время, и никогда не вредно спросить, что думают о нас звёзды и что нашёптывает вода в колодце.

В тот день в мире родились один пророк и один праведник!

Пророк в отечестве не имеет пристанища. Иногда он подобен буйной поросли на вершине одинокой горы, иногда он наг и празден среди городской суеты. Порой он является как разъярённый демон с тремя огнедышащими пастями. Порой он излучает безмерное сострадание, как ангел солнечного лика и ангел лунного лика. По одной пылинке он воссоздаёт все горы мира, а по одной капле — океаны. Он даст ввергнуть себя в грязь и муки, дабы спасти всех живущих. Если он вдруг воспарит в небеса, то и око ангела не уследит за ним. И пусть явятся хоть тысячи учителей веры — всё равно они будут отстоять от него на тысячи стадий.

Есть ли кто-нибудь в мире, кто этого достиг? Был ли?

Праведник же подобен светлому зеркалу, красота и уродство рядом с ним разделяются сами собой. Весь мир не вместит его: он же открыт для всех. Он ничем не связывает себя и всякий миг сам себя превозмогает. В речах он всегда беспристрастен — и всюду лишает людей покоя жизни. Но скажи мне: куда уходили древние, дабы пребывать в покое?

Держа в руке сияющий меч, казнишь или даришь жизнь не по прихоти железа, а по воле Всевышнего. Род приходит и род уходит, и в смерти откроешь ты жизнь, а в жизни отыщешь смерть. Но когда ты достигаешь этого, как тебе быть дальше? Без глаза, проницающего все препоны, и не имея опоры в пустоте, не будешь знать, что делать. Но кем ты станешь, обретя глаз, проницающий все препоны, и опору там, где нет опоры? Я много раз спрашивал себя об этом, находил ответ — и пугался ответа.