Марш экклезиастов | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но не крикнут ни зверь, ни птица…

И со страху барон Гуго фон Децл

Едва не начал молиться!


Он уже, о ужас, хотел повернуть

И махнуть на всё рукою,

Когда пасмурным днём встал перед ним

Мост над чёрной рекою.


Навстречу барону по мосту

Всадник поспешает,

К небу подбрасывает копьё

И громко распевает:


"Черны, черны твои глаза,

Прекрасная Эсмеральда.

Черны твои волосы, черны,

Словно леса Шварцвальда!"


"Постой, незнакомец! — воскликнул барон, —

Назови мне имя своё!

Отчего бы нам на этом мосту

Не преломить копьё?"


"Зовусь я барон Гуго фон Децл, —

Отвечает всадник встречный, —

Совсем недавно, лишь год назад,

Оставил я Город Вечный.


Весьма неплохо я воевал,

И, право, видит небо,

Имя мое прославилось

От Яффы до Халеба.


Мой меч пощады не давал

Ни румянцу и ни сединам.

Награда за голову мою

Назначена Саладином.


И в пышных дворцах дамасских владык,

И в драных шатрах бедуинов

Все знали, что я поклялся избить

Тысячу сарацинов.


Но последний, тысячный сарацин

Так и не был сражен, ибо

Оказался он, на несчастье моё,

Чернокнижником из Магриба.


Напрасно меч мой рассекал

Преступную плоть злодея…

"Отправляйся назад, — сказал колдун, —

Отправляйся назад скорее!"


И конь мой внезапно повернул,

И помчался напропалую

Через Аравию и Левант

В Саксонию родную.


Ты счастлив — ведь тебя впереди

Слава ждёт боевая,

А я-то еду куда и зачем?

Не вижу, не помню, не знаю!"


Гуго фон Децл захохотал:

"Да, милый, о том и речь!

Очень скоро тебе предстоит

Замок родной поджечь.


Что мне с того, что ты герой?

Да хоть бы и так — что ж,

Если на Пасху ты в спину ножом

Родного отца убьёшь?


Что значат тысяча сарацин

Со всей боевою славой,

Если завтра ты чёрной косой

Оботрёшь свой меч кровавый?"


Тут грянул гром, и рухнул мост

В бурные чёрные воды,

И оба всадника обрели

Подобие свободы…


"Черны, черны твои глаза,

Прекрасная Эсмеральда.

Черны твои волосы, черны,

Словно леса Шварцвальда!"

И тут дверь наша распахивается, и вваливаются две гориллы с «узи». Следом патлатый парень с саксофоном наперевес. За ним представительный такой мужик, седой и лысый, руки свободны, и это самое подозрительное. А за его спиной Дора Хасановна с маузером — на страховке. То есть я тогда не знал, что Дора Хасановна, но теперь-то знаю.

У меня уже тоже «люгер» в лапах, под столом прячу, а откуда взял — ни сном ни духом. Отто пока только глаза переводит: один, второй, третий не в счёт, четвёртый… считает что-то себе внутри, и мне уже заранее нехорошо делается. Парень свой сакс к груди прижал, вид у него одновременно дурной, счастливый и ошалелый. Простите за беспокойство, говорит, вы не из сорок четвёртого года будете?

Я смотрю, у Отто глаза уже белые. И тут вдруг Дора Хасановна кладёт на пол свою пушку, подскакивает к плите, сдёргивает кастрюлю, отнимает у Отто ложку с дырочками и давай эти поджарки вытаскивать, уже почти чёрные. Ах, говорит, wie ich liebe meine kleinen nichtanschaulichen geliebten Rosen, говорит, einfach bis zu dem Wahnsinn, говорит. А я, говорит, для верхнего лепестка тесто замешиваю с чуть-чуть корицы. Замешивала то есть, когда меня meine alte wertlose Grossmutter готовить учила. Давайте, говорит, я тут быстренько с хозяйством разберусь, а потом мы сядем, попьём чайку и поговорим как цивилизованные люди…


ЛЮДИ СЕВЕРА


Летом семнадцатого, в июле — начале августа, в Париже стоял африканский зной. Даже зуавы, подчищающие город от гуляк и дезертиров, казались измождёнными, что же говорить о простых европейцах? А тем более о выходцах из дикой северной теперь уже республики?

Мы не просто сходили с ума. Мы сходили с ума изощрённо. И в то же время расчётливо, как это ни покажется смешным. Расчётливые русские образца семнадцатого года.

Жизнь передвинулась на ночь. Цеппелины уже не летали, но затемнение оставалось: время от времени лёгкие двухмоторные «готты» проверяли бдительность зенитчиков. Прохожих на абсолютно тёмных улицах было великое множество, многим не досталось фосфоресцирующих брошей или жужжащих фонариков, поэтому на улицах то и дело слышался сухой стук, как при игре на бильярде, и сдавленное «que diantre, pardonnez-moi!» чередовалось с «que le diable vous emporte, mille excuses!»

Зато ночь напролёт открытыми стояли все заведения, расположенные под крышей. Самое весёлое время — раннее утро, за час до рассвета.

Служба моя была никчёмной и постыдной. Я утешал себя только тем, что, окажись снова в окопах, через две недели окочурился бы от воспаления лёгких без всякой пользы для Отечества. Говорят, я производил впечатление человека, пережившего газовую атаку: иззелена-бледное лицо и круги вокруг глаз. Чрезвычайно романтично…

Так вот, реальных дел по службе у меня не было никаких. Комиссар Временного правительства, господин Рапп Евгений, если я правильно помню, Иванович (при котором я состоял офицером для особых поручений) — был человек, наверное, неплохой, но абсолютно бессмысленный. Он страдал своего рода дальтонизмом: неумением отличать дела нужные от пустячных. И тем и другим он предавался со страстью, граничащей с помешательством, потом так же бросал… я не хотел бы быть несправедливым и вешать на него всех собак, и всё же — наибольшая часть вины за злосчастный бунт 1-й бригады Экспедиционного корпуса, когда дело дошло до артиллерийской пальбы и кровопролития — лежит на нём. При полной его благонамеренности…

Временное правительство вообще было чрезвычайно благонамеренно и бескорыстно.

Короче, весь тот безумный июль и начало августа делами службы я занимался, дай Бог, неделю. Всё остальное время…

Ах да. Ещё и Леночка Дюбуше, девушка с газельими глазами… Мне давно не было так отчаянно хорошо и больно. Хотя нет, больно было уже потом.

Но как мне писалось в те дни!..

Если не путаю, двенадцатого августа — как раз было назначено «Поэтическое утро» в Доме Русского солдата, мне предстояло выступать, — примчался взмыленный унтер-офицер Галушко и вызвал меня прямо из зала. Я зачем-то срочно и немедленно понадобился комиссару…