– Теперь нас точно должны сменить, – злобно пророчествовал Дидье, тщетно пытаясь выбить из давно опустевшей фляжки последнюю каплю воды. – Хотя бы день мы можем отдохнуть? Что скажешь, дядюшка Манштейн, а?
Манштейна рядом не было, но Хайнц оказался прав. Нас отвели еще засветло, едва закатилось солнце, пообещав передышку до послезавтра. Подарок был императорским – две ночи и целый день жизни. Мы торопливо покидали захваченные окопы, и сменявшие нас подразделения могли бы завидовать нам – если бы мысли солдат не были заняты более важным.
Выйдя из зоны огня (отдельные разрывы во внимание не принимались), мы ощутили себя в безопасности и безбоязненно потащились через распаханную снарядами долину реки. Совсем недавно мне казалось, что она, уже искалеченная войной, больше меняться не будет. Но она изменилась, и очень сильно. Исчезла трава, еще зеленевшая накануне, покрывавшие поле воронки слились в безнадежную черную рану, были разрушены и снесены заграждения, следы гусениц избороздили землю. К оструганным кольям были прибиты таблички, извещавшие, где уже сняты, а где еще остаются мины. Трофейный трактор, надсадно кряхтя, вытягивал подбитый бронетранспортер. Вздрагивая от звуков, корпели над мертвецами люди из похоронных команд.
Впереди нашей группы – назвать ее ротой не поворачивался язык – нетвердо шел, покачиваясь, Вегнер. С двумя командирскими сумками, своей на поясе и Мюленкампа в руках. Мы с Дидье помогали передвигаться подраненному в голень и потому скакавшему на одной ноге старшему фельдфебелю. Штос и Главачек несли на плащ-накидке мертвого Каплинга. Ну и так далее – раненых и убитых хватало, не считая тех, чьи трупы вытащить не удалось, того же лейтенанта Мюленкампа. Ветерок, тянувший с моря, был почти безжизнен, наваливалась душная ночь. Не дожидаясь полной темноты, командиры зажгли фонарики – опасаться русских теперь не приходилось.
– Глядите – Левинский! – воскликнул Греф почти что радостно, когда мы прошли примерно полпути.
Адъютанта батальона до сих пор никто не подобрал. Впрочем, надо было обладать острым зрением и хорошей памятью, чтобы опознать лейтенанта в том, что валялось на земле, да еще в полумгле, слегка рассеянной неярким светом фонарной лампочки. Основной приметой явились фрагменты знаменитого летнего кителя, на одном из которых присутствовал лейтенантский погон – но тоже в виде фрагмента. Метрах в пяти удалось отыскать и каску. Все найденное было сложено и завернуто в плащ-накидку. Эта часть униформы была универсальной.
– Кисть еще должна быть правая, – напоминал нам Греф, водя фонариком по земле, – я видел вчера, с колечком.
Но кисти мы не нашли.
8 июня 1942 года, понедельник, двести двадцать первый день обороны Севастополя
Кровь на серо-зеленом мундире была фиолетовой. Мундир принадлежал немцу, немец был мертв, валялся в окопе в трех шагах от меня. Я не видел, как его убили, даже не слышал, потому что был занят своим узким сектором, а вокруг стоял неописуемый грохот. Убил немца Шевченко, пехотной лопаткой, тем самым ударом снизу под горло, которому раньше учил меня. Если бы не убил, я бы давно был мертвее немца. И мертвее других фашистов, что валялись перед нашими траншеями, висели на разбитых заграждениях, догорали в дымившей еще самоходке. Но кровь на моей гимнастерке была бы иного цвета. Хотя со временем она становится бурой у всех.
За вчерашний день я видел много разной крови. Брызнувшая струей из Генки Воробьева, нашего первого, она была алой, артериальной, и алый цвет ее сохранился на выбеленной солнцем форме – покуда ту не засыпало пылью и песком. Багровой, а значит, венозной, была кровь Шурки Горбатова, и она была всё того же цвета, когда мы ползком перетаскивали его на ротный КП. А когда мы перевернули прошитого очередью с «мессера» Кольку Косых, то из торчавших бугорками выходных отверстий вытекало что-то черное – и Колька уже не дышал. Дорофееву – он, как и Колька, был из второго отделения, но имени его я не помнил – срезало руку осколком. Я видел потом этот осколок, узкий, сантиметров десяти в длину, со страшным зазубренным краем. Кровь на валявшейся руке была темно-красного цвета.
Я так и не понял, кто сжег самоходку. Говорили, Терещенко из третьего отделения. Терещенко больше никто не видел. Может быть, он и сжег. Теперь она дымилась метрах в двадцати от траншеи, а поначалу просто полыхала, и мы ощущали исходивший от нее смертельный жар.
Еще я не понял, что произошло у Старовольского со старшим политруком после того, как мы отошли с первой линии к командному пункту Бергмана. Земскис выбежал из блиндажа, Старовольский кричал ему вслед, старший политрук исчез, а потом была немецкая атака, когда убило Черных и ранило Некрасова. Бергмана ранило раньше, и теперь всем узлом обороны командовал наш Сергеев.
Вчера началось очень рано и все никак не могло закончиться. Атаки прекратились, но стрельба продолжалась, мы и фашисты никак не могли расцепиться. К нам пробивались красноармейские группы – и вероятно точно так же, выходили к своим глубоко просочившиеся немецкие. Гудели германские пушки, возвращались домой самолеты, море пламени колыхалось вокруг, обрамляя огнем горизонт и озаряя наши ошалевшие за день лица. Стянувшись к батарейному КП, мы готовились к новому бою, искали друг друга, пересчитывали припасы, углубляли засыпанные окопы. Патронов почти не осталось, принесенного за ночь, по словам Левки Зильбера, было мало, аж хочется плакать.
Кажется, мне удалось подремать. Или только показалось? Но нет, я спал, и спал наверняка – час, полчаса, минуту, секунду… но спал – это точно. Доказательством было то, что я читал газету «Правда», а читать газету в реальности я не мог, ergo это было во сне.
С утра началось по второму – нет, не второму, а непонятно какому кругу. Негусто ударили наши орудия, в ответ разразились немецкие. Сначала справа от нас, потом и на нашем участке. Сколько часов продолжалось – не знаю. Рядом со мной оказался глубокий подкоп, настоящая «лисья нора» – там я и просидел вместе с Пимокаткиным и Пинским, пережидая обстрел и появившиеся вскоре самолеты. С одной тупой, но абсолютно естественной мыслью – только бы не прямое, только бы не прямое… Я ничего не слышал, ничего не видел, воздух был черным, во рту скрипел песок.
Командный пункт Бергмана разбило серией бомб и особо тяжелых снарядов, теперь на его место указывали груды земли, обломки бревен и вставшая вертикально плита из железобетона. Похоже, прежде она была крышей. Сергеева там не было, погиб его вестовой Сычев – хороший дядька, я видел его пару раз, он угощал меня накануне перловкой – и двое телефонистов. Тогда я, впервые за двое суток, подумал о Маринке Волошиной – ведь она где-то рядом, в своем медпункте, который мы устраивали вместе с ней, когда она пришла на батарею, куда и откуда тащили мы Костю Костаки. Когда же все это было…
Солнце – невидимое в дымных тучах – стояло почти в зените, когда немцы полезли опять. Мы ощутили, что огненный вал прокатился над головами, и поспешно выползали из убежищ, убеждаясь, что окопы вновь сделались мельче, местами засыпаны вовсе и что гораздо меньше стало нас самих – и нет времени разбираться, кто убит, кто ранен, а кто задохнулся в щели. Я пристроился за валявшимся перед окопом камнем и, завидевши первую серую тень, без команды, по обстановке, открыл огонь. Затрещал ручной пулемет Шевченко, следом заговорил «максим».