Подвиг Севастополя 1942. Готенланд | Страница: 152

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Сутенеры, проститутки, ночлежки. Великий вождь германского народа немало времени провел в ночлежках и, верно, тоже знался с сутенерами. И тоже был католиком, мадам, он тоже пел в церковном хоре – и что это кому дало? Кишки? Впрочем, мое пение дало не больше. Каждый день вокруг меня, за тысячи километров от дома гибнут десятки и сотни людей. Убиты Каплинг, Штос, погиб Левинский, Хюбнер, Мюленкамп. Вчерашним утром смертельно ранило Шиле. Говорили, он долго мучился. Пацан был, конечно, свиньей, но так уж его воспитали. Кто воспитал – родители? Арестован и будет расстрелян Греф. Впрочем, его не жалко. Мне вообще никого не жалко. Католиком был, кстати, и тот, в воронке, Йозеф Хольцман. Я до сих пор не забыл его имени. Странно, мадам, не правда ли?

Вчера был очень трудный день. Нас бросили в бой на рассвете, поддерживать части в районе станции, которую русские пытались отбить. Как нам потом объяснили, мы отразили контрнаступление. Не знаю, как было на самом деле, но стрелять нам пришлось очень много. Русские падали на бегу.

Потом мы пошли в атаку, был долгий бой на кладбище, потом – в поселке Бартеньевка. Русские медленно отходили. Вегнера ранило в руку осколком, ротный остался в строю. От разносимых снарядами домиков клубилась саманная пыль.

В горле першило – от дыма, чада, толовых частиц. Мы задыхались и по приказу Вегнера дважды надевали противогазы. Характерная черта – русские в противогазных сумках таскают личное барахло. Или вовсе обходятся без сумок. Не верят в то, что мы применим отравляющие вещества. Как будто нельзя отравиться дымом, угарным газом, да мало ли чем еще. Удивительная бесшабашность. Еще одно свойство «загадочной русской души»? Главачек называет его «славянским фатализмом». От него, утверждает он, чехов излечило тысячелетнее пребывание в империи.

Я слишком много думаю, мадам. Больше сейчас мне заняться нечем. Но о родине думать не стоит. Родина стала опасной абстракцией. Родиной можно удобно прикрыться. Совершить кучу мерзостей – и закричать во весь голос, что ты защищаешь родину. Еще есть, мадам, история. Подвиги предков, с которыми надо сравниться в доблести. Которых следует не посрамить. И ведь они действительно есть – история, подвиги, доблесть. И снова неуловимая грань.

Раньше вместо родины у европейцев был бог. Сначала языческий, и не один, а много. Им приносили кровавые жертвы. Затем христианский, тот, во имя которого крестили Курта Цольнера, будущего ефрейтора. И во имя которого уничтожали неверных и отправляли на костер еретиков и ведьм.

Я, между прочим, тоже еретик. Подвергающий сомнению истины веры, великой веры двадцатого века. И не дающий взамен даже отрицания истин. Безнадежнейшая из ересей, которая не в силах отрицать. Интеллектуальное бесплодие, импотенция, робость. То ли дело святой Ремигий: «Сожги чему поклонялся, поклонись тому, что сжигал». Хитрый Хлодвиг поклонился и сжег.

Думать о родине вредно. А русским и думать не надо – их родина здесь, под ногами, и все их вещатели сегодня не более чем дополнение к ней, независимо от того, хорошо или плохо они вещают, побеждают или проигрывают. Счастливцы. Даром что воюют без противогазов.

Нет, о родине думать не стоит. Лучше думать о Кларе. О Гизель. Но об этом не хочется думать. Я пытаюсь представить себе их черты, но в голову лезет чушь. Родина, родина, родина. История, вечность, долг.

А еще есть, мадам, пропаганда. Потакание гнусным инстинктам двуногих зверей. Способ сделать палачей потенциальных палачами действительными. И это, мадам, удается. В человеке сокрыты безграничные и немыслимые возможности. Внушите мерзавцам – и просто внушаемым, – что другие в меньшей степени люди, чем они сами, и мерзавцы, возгордившись, начинают действовать, а просто внушаемые перестают – возражать. Убийство перестает быть убийством, грабеж – грабежом, воровство – воровством. В дело включаются массы, и сумма мерзостей превращается в решение великих задач. Исторических и судьбоносных.

Внушать, мадам, можно различные вещи. Можно – ненависть к людям во имя родины. Можно – ненависть к родине во имя людей. Можно домогаться колоний и места под солнцем, а можно обличать колонизаторов и плутократов. Можно бичевать прогнивший Запад, а можно призывать к защите западной цивилизации. И люди не замечают, как начинают верить в противоположное тому, во что они же верили вчера. Сжигают и поклоняются, поклоняются и сжигают. Быть в состоянии не соглашаться с радио, киножурналами и школой – удел немногочисленных еретиков.

Защита цивилизации, раны Господни… В роли защитников – Греф, Гольденцвайг, Йозеф Шиле. Это, мадам, диагноз. Цивилизация и культура превращаются в пустые слова. Точно так же, как свобода, родина, доблесть, честь. Хрупкий мир Европы то и дело рушится, и на поверхность выходит самовозрождающаяся архаика – зверство, скотство, дикость и варварство. Что там писал уже не помню кто? От гуманности через национальность к дикости? Как будто, чтобы одичать, нельзя обойтись без национальности. Но в нашем случае не обошлось. И новый варвар, возросший в лоне цивилизации, спешит во имя национальности дать имя варваров тем, по отношению к кому свое варварство проявляет.

«Ползком вперед на пятнадцать шагов», – передает мне Дидье поступивший ему приказ. Я толкаю Гольденцвайга под локоть: «На пятнадцать шагов вперед. За мной – марш!» Сутенер недовольно бурчит, но послушно ползет со всеми. Русские движения не замечают, обходится без стрельбы. «Две красные ракеты – полная готовность… Свисток – атака… Взвод при поддержке саперов… Участок траншеи напротив… Подобраться к бункеру… Гранаты и бутылки со смесью… Взаимодействие и инициатива…»

* * *

Я все еще жив, мадам. И даже не ранен. Обессиленный, я лежу на дне какой-то канавы, жадно вдыхая холодеющий воздух. Нет больше Фогеля, нет Кирхлера, нет хладнокровного Брандта (еще один, которого не жалко). А у меня нет сил, ни у кого их нет, ни у нас, ни у них, у русских. Зато у меня есть патроны, самая необходимая в нашем деле вещь. Без них тут конец, мадам. Я вжимаю пальцем обойму в магазин, досылаю затвор вперед, кладу палец на спусковой крючок и щурюсь в медленно редеющую мглу. Только покажись, и я нажму. Только покажись… Мне все равно, кто ты есть, большевик или беспартийный, русский или еврей, москвич или ленинградец, сибиряк или украинец. Мы просто хотим жить – и ты и я, но выбора у меня нет. Ненависти нет тоже, но если я убью наборщика, то не стану просить у него прощения. Гордиться мощью своего закаленного в лишениях духа я, впрочем, не стану тоже.

…Сил нет совсем, ни у кого. Но есть звездное небо над головой, пение мириад кузнечиков и сверчков – словно бы не было дней беспросветного ужаса. Только бы не в атаку, только бы пролежать тут остаток ночи. А потом всё утро. Весь день. Здесь, под деревьями, нам будет совсем не плохо. Жаль, нет воды, страшно хочется пить, но можно и потерпеть. Только бы обошлось. Ночь проходит, брезжит рассвет. «Ты как там, Хайнц?» – говорю я Дидье. «А ты?» – отвечает он.

Две ракеты взбираются ввысь и, искрясь, умирают в рассветном небе. Еще немного, ну… В уши бьет протяжный звук свистка. Сил нет, но я не вскакиваю – взлетаю. Распрямляюсь как туго сжатая и отпущенная пружина. Как тетива арбалета. И словно бы взрываюсь изнутри.