Там, в канаве, я и увидел Курта.
Дальше всё шло в обычном порядке. Прилетели «Юнкерсы». Взмыв в небо, бросались оттуда в пике, превращая русское расположение в море огня и дыма. К ним присоединились почти безработные теперь истребители. Идя на бреющем, они старательно обрабатывали пространство внизу из своих пулеметов. Ударили пушки, завыли пяти– и шестиствольные. Я слышал, как кто-то из прибывших к нам офицеров переругивается по рации, костеря невидимого собеседника за скверную разведку и недостаточно подготовленную атаку. Потом опять пошла пехота, на этот раз без нас. Наш батальон оставили в резерве. Четверо легкораненых, пошатываясь и поддерживая друг друга, покинули позицию. В сопровождение им выделили еще двух бойцов. Убитые лежали там, где их настигла смерть. Тяжелый в роте был один.
– Это надолго, – сказал мне Вегнер. – Надо вынести Цольнера к дороге и отвезти на медпункт. Кто пойдет? Вы, Дидье?
– Да, конечно.
– Возьмите еще кого-нибудь. Но только до дороги. Дальше сами. Если надо, довезете до места. Обойдемся как-нибудь без вас.
– Может, Браун со мной пойдет? Мы втроем…
– Знаю. Но пулеметчик нужен здесь.
– Слушаюсь.
Дорога была неподалеку. Занятый накануне поселок позволял к ней пройти почти безо всякого риска. Последние дни появились островки безопасности – если не участвовать непосредственно в атаке, можно было не опасаться снарядов, мин и русских самолетов. Я и незнакомый мне старший стрелок тащили Курта на плащ-палатке. Мне никогда не приходило в голову, до чего же мой друг тяжел. Хотя предположить было можно – выносить раненых приходилось неоднократно. «Передохнем?» – то и дело спрашивал Бруно – так звали моего помощника. «Передохнем», – отвечал ему я, понимая, что изменить ничего невозможно. Веки Курта изредка подрагивали, но глаз он больше не открывал.
Несмотря на небольшое расстояние, наш путь продолжался довольно долго. Приходилось лавировать между ведущими огонь штурмовыми орудиями, обходить занятых оборудованием огневых позиций артиллеристов. На нас покрикивали, задавали ненужные вопросы, требовали скорее убраться. Бой здесь окончился совсем недавно, его следы виднелись повсюду. На окраине поселка мы прошли мимо группы пленных, безучастно сидевших в пыли, мимо покореженных зениток с обгоревшей краской на стволах, мимо валявшихся рядом трупов. Пожилые парни из похоронной команды подбирали наших мертвецов; автоматчики в упор добивали не способных подняться русских.
На съезде с дороги яростно гудели не способные разъехаться грузовики. Близкий бой нервировал недавно прибывших регулировщиков. Стоявший рядом с ними лейтенант начал было на нас орать, однако увидев, чем мы заняты, посоветовал пройти чуть дальше по шоссе, чтобы не торчать на перекрестке. Там нам удастся быстро поймать санитарную машину – они приходили с севера, забирали раненых, разворачивались и уезжали обратно.
Наших легких мы не встретили, они, вероятно, успели уехать. Сопровождающих не было тоже. Пройдя метров двадцать, мы решили, что можно остановиться. Место было подходящее, возле сгоревшего русского грузовика. Он лежал на боку, колесами в сторону проезжей части и отбрасывал хорошую тень. Цольнер в сознание не приходил, и так, пожалуй, было лучше. Мы уложили его прямо под колесом, соорудив над ним из плащ-палатки что-то вроде тента. Бруно ушел не сразу – он не спешил возвращаться в роту, – но всё-таки ушел. Я сказал, что довезу Курта сам, на первой же машине, которая поедет в сторону медицинского пункта, и немедленно вернусь в подразделение. Правда, машины в нужную сторону пока что не предвиделось, и Бруно, похоже, не очень поверил в мое скорое возвращение.
Поправив над Цольнером плащ-палатку, я смахнул пот со лба и оперся спиной о дно грузовика. Ненадолго склонился над Куртом – он издал какой-то непонятный хрип и булькающий звук, – потом вернулся на прежнее место. Снял с плеча винтовку, поставил ее рядом. Снять бы еще и всё остальное… Пространство вокруг было затянуто пеленой из пыли и дыма. Обычный севастопольский пейзаж последних трех недель.
Нащупав в кармане сухарь, я положил его на язык, намереваясь растянуть удовольствие как можно дольше. Почти против воли скосил глаза на Курта.
Бинты на его груди безнадежно набрякли кровью. Глубоко запавшие глаза по-прежнему были закрыты, лицо и руки казались белыми, несмотря на густой загар. Почти без эмоций я вдруг осознал, что хочу его смерти и просто не могу ее дождаться. «Хорош товарищ», – подумал я. Равнодушно, без душевного потрясения. Ладно, успокоил я себя, быть может, я черств, но я для него что-то делаю, а это важнее, чем чувства. Вряд ли удастся его спасти, я прекрасно знаю, но с ним до конца буду именно я.
Подувший с запада ветер приятным холодком прошелся по лицу и разорвал висевшую передо мной пылевую гардину. Я увидел море, самое настоящее море. Оно лежало за шоссе – словно бы в чаше, синее, неподвижное, серебрившееся и переливавшееся на солнце. В каком-то жалком километре от меня. Мне подумалось, что прежде тут могли быть виноградники – полого спускавшийся к морю ландшафт подходил для них наилучшим образом. Теперь тут всё было вытоптано, перекопано, выжжено и разрушено. По чудом сохранившимся фрагментам шоссе медленно тянулись грузовики, не опасаясь русской артиллерии и самолетов – напрочь исчезнувших в последние дни.
Я испытал непонятное возбуждение. Странное и мало уместное, во всяком случае, в присутствии умирающего товарища. Но так или иначе, я испытал – и нисколько не устыдился. В голове завертелись вокабулы недоученного и давно мне не нужного языка. Из тех, что не забудутся и самыми тупыми. И которые непременно вспомнятся, стоит лишь бывшему гимназисту увидеть на горизонте безбрежную водную гладь. Даже совсем при других обстоятельствах.
Thalassa, древняя thalassa! Та самая, на которую в неописуемой радости взирали с понтийских круч воины, лохаги и стратеги Ксенофонта. Море спасения и избавления, отдохновения от трудов. Я стоял перед ним, прокопченный, истерзанный, прошедший через такое, по сравнению с чем атаки персидской конницы и наскоки таврийских племен представились бы сущей ерундой. По нынешним меркам, десять тысяч греков совершили анабасис практически без потерь. Но были счастливы, увидев это море. Теперь его увидел я, Хайнц Дидье, новоиспеченный немецкий ефрейтор.
Говорят, что море под Севастополем видно со всякого места, во всяком случае, с каждой высотки. Мне до сих пор увидеть моря не довелось. Видимо, мы мало ходили в полный рост, больше ползали и пригибались. Я поглядел на Курта. С обидой и жалостью из-за того, что он не может раскрыть глаза и увидеть того же, что я. Моря Геродота, Ксенофонта, Митридата Евпатора, Ясона.
Я присел, чтобы снять сапоги и дать немного отдохнуть своим ногам. Стянул носки, пошевелил онеменевшими пальцами. Полегчало лишь самую малость.
Солнце, двигаясь с востока на юг, продолжало изливать потоки слепящего света, и я бы охотно переместился под тент, но места под тентом не было. Да и вообще засиживаться не стоило. Преодолев смертельное нежелание опять надевать сапоги, я поднялся и вышел на трассу, надеясь поймать грузовик. Из тех, что шли на север, остановился третий. Он был занят как раз сбором раненых. Мне помогли погрузить в него Цольнера и попытались убедить, что самому мне ехать не нужно. Я настоял на своем. Уже в кузове, бросив взгляд на лежавшего в беспамятстве Курта, санитар, жилистый саксонец из двадцать четвертой, угрюмо заметил: