Другой, молодой и нервный, из того же самого села, что и Мыкола, молотил языком так быстро, что трудно было ухватить хоть слово. Ясно было одно – досталось ему крепко, и этот ужас пребудет с ним навечно. В отличие от него мы привыкали к войне постепенно. И кой-чему успели научиться, ощутили себя солдатами.
– Слушай, – сказал ему Мухин, – ты как-нибудь не так скоро, а то ведь я по-украински не очень разумию.
Молодой неожиданно обиделся. С трудом заставив себя говорить помедленнее, объяснил бытовику, что это вовсе не украинский, просто так говорят на Кубани, а с украинцами он, Сэмэн Луценко, не имеет ничего общего, потому что Кубань не Украина никакая, а Россия. Я усмехнулся. Самое подходящее было место и время для разъяснений. Впрочем, и мой последний разговор со Старовольским состоялся не при самых подходящих обстоятельствах. Да и Шевченко любил поболтать на похожую тему – и тоже, прямо скажем, не в институтской аудитории.
Я бы не вспомнил об обиде кубанца, да и вообще бы о нем позабыл – слишком уж многое случилось потом, – если бы не очередная селекция, состоявшаяся через несколько часов. Мы очутились тогда неподалеку от места, похожего на лагерь военнопленных. Обширное пространство обнесено было колючей проволокой. За проволокой в огромном количестве стояли, сидели, лежали безоружные люди, а с внешней стороны перемещались вооруженные, по двое или по трое. Лаяли псы. Некоторые из охранников были в немецкой форме, некоторые – непонятно в чем, но с непременной белой повязкой, вроде тех, что я видел раньше.
На этот раз фашисты искали не врагов, а украинцев. Дико звучит, но так оно и было. Из сборного домика у лагерных ворот, представлявших собой большие деревянные рамы со всё той же колючей проволокой, появился веселый и румяный субъект. В форме, похожей слегка на немецкую, но не серо-зеленой, а черной – и с повязкой на рукаве. Подойдя вплотную к нам – охранники с собаками быстро выстроили нас в три шеренги, – он с приветливой улыбкой произнес:
– Дэнь добрый, хлопци. Чого лякаетэсь? Нэ трэба мэнэ лякатысь, бо я свий, хоч и нэ для кацапив. Спытаты хо́чу, чы украинци е?
Я не сразу понял, на кой ему черт понадобились украинцы. Земляков, что ли, ищет? А он повернулся к нам левым боком и ткнул длинным пальцем в повязку на рукаве. Там красовалась немецкая надпись: «Ukrainische Polizei».
– Курва погана, – прошептал кубанец постарше, Мыкола. А другой, тот, что недавно обиделся на Мухина и говорил, что он совсем не украинец, вдруг, стараясь не смотреть на земляка, начал протискиваться из третьего ряда, где мы стояли, вперед.
– Я украинэць, я!
Полицейский поглядел на него с одобрением. Поправил пальцем черный ус.
– Добрэ, одын е… Звидкы будэш? Из Кубани? Козак? З сэла? Тэж непогано. Хто шчэ е з Кубани, старовыннои украинськои зэмли? З Полтавы хтось е? З Вынныци? З Кыеву? З Житомыру? Хто нэ хоче до табору, йды до нас! Служба добра, гроши е, горилка будэ… Погонымо жидив та кацапив из нашои батькивщчыны, из нашого Чорного моря.
Полицейский агитировал весело. Проходил вдоль строя, лукаво заглядывал в глаза, подмигивал, размахивал руками, сыпал шутками и прибаутками. Ему бы в цирке было работать или на эстраде конферансье. Потешать скучающую публику. Мне же было не до скуки. Прикрыв глаза от солнца, я увидел других «украинцев». Тех, диверсантов, в лесу, схваченных рабочими-истребителями. Как ползал перед Левкой по земле православный комсомолец, пограничник из Харьковской губернии. Как от них, собак, летели клочья. Как Старовольский кричал: «По фашистским тварям – огонь!» И живо представилось мне, как полетят когда-нибудь клочки от полицая, от кубанца этого гнилого. Когда вот только? Скорее бы.
– Господин полицейский, я украинец! – раздался еще один голос. Агитатор развернулся и, прищурившись, спросил:
– Украинэць? Нэ брэшеш? Якэ твое призвышче?
– Прозвище? В школе Мудохоем звали. А так Муходоевы мы.
Полицай хихикнул.
– А ну, кажи «хлиб та сало це найкрашча страва, хай живэ украинська дэржава».
Назвавшийся украинцем неуверенно и совсем не по-украински произнес:
– Хлеб да сало не отрава, нехай живет украинская держава.
Кубанец, вызвавшийся первым, посмотрел на него с презрением – и был, похоже, здорово удивлен, когда полицай похлопал кандидата в украинцы по плечу и великодушно объявил:
– Трошкы зрусификованый, алэ наш! Будэш тэпэр Муходоенко. Та нэ бийся, це я жартую.
Новорожденный украинец смущенно закивал головой. Руки его тряслись, по морде катилась слеза. Агитатор опять повернулся к строю и неожиданно перешел на обычный русский язык.
– Ну, ребятки, кто еще? Выходи, не боись! Всех берем в украинцы, кроме жидов, нерусских и комиссаров!
Я услышал шепот Мыколы.
– Прыдавлю своимы рукамы, гныду…
Отыскали еще четверых. Кто вышел бодро, кто понуро – не оглядываясь назад и стыдясь своих товарищей. Я был уверен, что на самом деле тех, кого было принято считать украинцами, здесь было гораздо больше, четверть, если не треть от колонны.
Слегка разочарованный небольшим количеством обнаруженных соотечественников полицейский на прощанье разразился напутственным словом. Опять же на самом обычном и, можно сказать, литературном языке.
– Дураки вы все, ребята, и придурки. Мало, я вижу, вас советы гнобили, морили, кулачили и ссылали. Мало жизни учили. Ну ничего, теперь немцы поучат, узнаете, что такое есть орднунг. Так что ступайте пока в лагерек… Обживитесь, осмотритесь. А я через недельку наведаюсь к тем, кто живы… кто здоровым останется. Глядишь, и новые украинцы отыщутся… Спорим, а?
* * *
В лагере нас снова учили порядку. Когда стрельбой – поверх голов, но не всегда поверх, – когда словами. Во время выдачи сухарей, все тех же, наших, советских, недавно захваченных немцами, немецкий фельдфебель со смехом выкрикивал через рупор:
– Русски не понимат орднунг, русски ездит с трамвай бэз билет, русски нэ любит свай русски фатерлянд, русски глюпи дурак и гразни свин’а.
Ему был забавен вид огромной толпы голодных и страшных людей, нестройно бросавшихся вперед, к раздатчикам, в надежде получить хоть что-нибудь и не сдохнуть от голода в ближайшую ночь. Мы, новенькие, пока еще держались, наш плен был относительно недолог. Но было понятно, что скоро дойдем и мы.
Невероятное случилось на следующий день. После уборки появившихся за ночь трупов, построения, новых выстрелов в воздух и прочих, быстро ставших привычными прелестей лагерной жизни. Опять появились раздатчики – наши, в неподпоясанных гимнастерках, катившие постановленные на тележки котлы с каким-то непонятным, противно вонявшим варевом. Их сопровождали немцы с винтовками на изготовку. Однако не только немцы. Среди охранников были и русские. И одним из них был наш бывший сослуживец студент Зиновий Пинский.
Он шел неуверенно, озираясь по сторонам. За плечом болталась трехлинейная винтовка, а на рукаве белела повязка с надписью «Im Dienst der deutschen Wehrmacht». Надпись я разглядел хорошо, потому что крайне некстати оказался у Пинского на пути, направившись к котлам в надежде хоть чего-нибудь урвать. Пинский узнал меня сразу же, и в этот момент я понял, что бывает страх, по сравнению с которым страхи, испытанные мною, суть проявления высокого мужества, если не героизма.