– Можно подумать, вы были сегодня с француженкой.
Он рассмеялся.
– У меня, Флавио, безошибочный нюх. Я никогда не сделаю ничего, что могло бы повредить мне и нашему общему делу. И не стану встречаться с кем бы то ни было, в ком не уверен на сто процентов.
– Эта девушка вызывает у вас подозрения? – вяло поинтересовался я.
– Ничего подобного. Но безграничного доверия тоже. А я не люблю неопределенности. Ни в чем. Prosit.
– Prosit, – уныло ответил я.
Но уныние вскоре прошло. Обед с бокалом белого вина взбодрил утомленную за ночь душу, и к назначенному времени во мне опять проснулся апеннинский романтик.
На этот раз Надя была одета еще скромнее, чем накануне. Вместо вчерашних стоптанных туфелек на ней были сандалии, вместо чулок из персидской нити – белые короткие носочки (полагаю, не единожды штопанные), вместо относительно нарядного сиреневого платья – нечто светлое в синий горошек. Однако свет дня, этот безжалостный разоблачитель вечерней женской фальши, нисколько ей не повредил. Умные глазки стали только выразительнее, щечки светились природным румянцем, губки алели без всякой помады, а крепкие ножки сияли золотистым загаром. Иными словами, всё было натуральным и, подобно итальянской экономике, не нуждалось в чужеродных добавлениях.
Я вздохнул глубоко и безнадежно. Притворяться было бессмысленно.
– Вы так прекрасны, Надежда.
Она смущенно улыбнулась и принялась рассматривать асфальт под ногами. Я не знал, как продолжить, и, чтобы не дать разговору повиснуть, позволил себе относительно безобидную пошлость.
– Ваш Симферополь напоминает мне оранжерею, в которой произрастают прекраснейшие цветы России.
Получилось на удивление удачно – к моему и Нади удовольствию тема сразу же отыскалась.
– Мы с Валей обе из Ялты, – сказала она.
Я удивился, вернее изобразил удивление. Ведь Кавальери уже говорил о Южном береге Крыма.
– Почему же вы здесь? Ведь там у вас гораздо лучше. Горы, море. Приехали в гости к родственникам?
– Здесь спокойнее. Не бомбят. Ялту бомбят часто.
– Кто?
– Наши, – ответила она и, чуть замешкавшись, поправилась: – То есть русские… красные… советы… рохос.
– Росси, – поправил я. Видимо, Надя хотела сказать по-итальянски, но испанский в ее стране был гораздо популярнее.
Мы медленно пошли по улице. Слово за слово разговор начал клеиться. Я взял ее под руку. Она не стала возражать, хотя зачем-то всё же оглянулась.
Выяснилось, что у нее и у Вали есть родственники в Симферополе, у одной тетка, а у другой дядя (или наоборот). Что сейчас многие перебираются в Симферополь, здесь легче устроиться… и вообще безопаснее. Что в Ялте жил писатель Чехов («Вам нравятся его рассказы? А пьесы?»), и вообще в Крыму перебывало множество русских писателей, композиторов и живописцев. Лев Толстой защищал Севастополь. В Коктебеле жил некий Волошин. В Балаклаве обитал Куприн и какая-то знаменитая украинка по имени Леся. (Надя сказала: «Леся-украинка», – а потом перевела: «Lessja die Ukrainerin».)
К своему стыду, я не знал, кто из великих итальянцев хоть как-то был связан с Крымом. Вспоминался один Гарибальди, который в Крыму не бывал, но выступал за участие Сардинии в осаде Севастополя – поскольку по его, Гарибальди, мнению, это бы возвысило Пьемонт и способствовало объединению Италии. Но в такой своей роли пламенный Джузеппе проигрывал безобидному страдальцу Чехову, и потому я решил воздержаться от упоминания о величайшем уроженце Ниццы. Я даже позабыл про генуэзцев. Надя сама рассказала, что в Балаклаве сохранились руины генуэзской крепости, сильно разрушенной недавним землетрясением, но там сейчас линия фронта.
Мы вошли в небольшой скверик, зеленый и уютный, защищенный от городского шума каштанами, акациями и какими-то другими насаждениями. Разбросанные вдоль дорожек пустые скамейки выглядели крайне соблазнительно, но когда я предложил Надежде посидеть, та покачала головой и указала на двуязычную надпись «Только для немецких солдат». Я махнул рукой: ерунда, нас это не касается, – но она твердо сказала «нет». Я не стал с ней спорить и продолжил прогулку. Мы незаметно перешли на «ты».
– Сколько тебе лет? – задал я вопрос, который бы мог показаться бестактным, если бы не существовавшая между нами внушительная разница в возрасте.
– Уже двадцать.
Я насмешливо переспросил:
– Уже?
Она ответила с присущим ей достоинством:
– Я была в одном учреждении.
– О-о! – протянул я слегка озадаченно, вспоминая намеки Грубера. Из мыслимых учреждений мне представились первым делом мокрые от крови подвалы Винницы, Лубянки и Кремля. Однако я быстро сообразил, что речь идет не об Institution, а об Institut, можно сказать об istituto. Переспросил:
– In einer Hochschule?
– Ja, ja, – закивала она. – Hier, in Simferopol.
Мы слонялись по улицам и скверам около часа. В моей излюбленной манере гулять по чужим городам – постоянно меняя направления, перемещаясь с улицы на улицу, с площади на площадь, из переулка в переулок. В какой-то момент, когда я в очередной раз захотел свернуть и направиться в сторону гремевшей поблизости железной дороги, Надя вдруг резко остановилась и заявила – так же твердо, как тогда, когда отказалась сесть на предназначенную для немцев скамейку:
– Нет, туда я не пойду. Лучше в кино.
Мы как раз оказались неподалеку от кинотеатра – по словам Нади, еще одной достопримечательности Симферополя, поскольку в Ялте кинотеатры не работали.
– В кино? – спросил я ее. И с некоторым опасением показал на афишу, с которой угрожающе глядела зловещая физиономия еврейского плутократа эпохи Просвещения. В том, что это не кто иной, как он, убеждало написанное кириллицей название фильма – «Жид Зюсс». (Славянское слово «жид» я, как уже говорилось, узнал от Зорицы.)
– Если это, то я уже видел.
Похоже, Надя уловила мое нежелание смотреть сей сомнительный Meisterwerk, и оно вызвало ее сочувствие. Она успокаивающе повертела головой.
– Нет, это завтра, сегодня будет это, – и показала на другую афишу, изображавшую широко шагавшего молодого человека в белой шляпе и с улыбкой до ушей. Подпись гласила «Веселые ребята». Я не понял, что она означает, но Надя перевела: – Lustige Kerle.
Название обнадеживало. Афиша была довоенной, и цифры с указанием числа и сеанса на ней уже не раз заклеивались новыми. Тем не менее я спросил (мало ли какие шедевры производил сталинский кинематограф, если даже Чинечитта порой выдавала такое, что хотелось чесаться при просмотре):
– А это, собственно, что?
– Комедия, – улыбнулась она как-то особенно трогательно. – Наша комедия.
– Это интересно, – сказал я безо всякого лукавства.