Счастливая ностальгия. Петронилла | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мы приезжаем на небольшую квадратную игровую площадку.

– Это не парк Сироганэ, – протестую я.

Юмето категоричен. Он показывает мне план Токио: на нем обозначен только один парк Сироганэ, и он расположен именно на этом куцем клочке земли. Ладно. Я вообще не знаю, чему тут удивляться. Поразительно то, что такой огромный сад, достойный своего названия, существовал здесь в восемьдесят девятом. Жилищный кризис и кризис вообще одержали верх над поэзией. На месте зарослей ирисов выстроены жилые дома – по той простой причине, что в ирисах не живут. У меня есть все основания не испытывать шока: я рада, что не живу в ирисе.

В результате я задаю себе один-единственный вопрос: зачем вообще оставили этот огрызок под названием «парк Сироганэ»? Раз уж все равно пруд забетонировали, а тростник скосили, почему бы не объяснить экономическими потребностями уничтожение самого названия парка? Кажется, это меньше разбило бы мне сердце.

Высказываю свои соображения Юмето. Он возражает:

– Тем, кто здесь живет, все-таки надо, чтобы их дети где-то играли.

Я смотрю по сторонам: и верно, две девочки качаются на качелях. Можно было бы восхититься тем, что экономической логике есть дело до этих двух девчушек, но меня терзают сомнения. «Сироганэ» означает «белое серебро». Под серебром понимается металл. В японском языке это слово испытало ту же метаморфозу, что и во французском. Металл стал монетой, монета – деньгами.

Даже если большинство городских парков постигла участь Сироганэ, из-за своего названия он представляется мне символом печального изменения мира: у всего, что обладает лишь поэтическими достоинствами, нет будущего. Для нашего слуха белый металл скорее означает то, что позволит нам избежать нищеты, нежели драгоценность.

Но я не успеваю остановиться на этих размышлениях. Оператор излагает свои идеи. На детской площадке торчит двухметровая копия Фудзи. Он заставляет меня вскарабкаться на нее и на вершине принять торжествующую позу, наподобие героинь Лени Рифеншталь.

– Подложим музыку «Заратустры» Штрауса! – Он воодушевлен.

Сцена должна будет с успехом заменить мои воспоминания о юношеском восхождении на Гору. Воображаю свою нынешнюю неспособность к подобным подвигам.

Поскольку парк представляет также место упраздненной романтики, принимаю мечтательный вид возле цветущей сакуры, якобы жду японского жениха. Теперь-то я знаю, что могу долго прождать его. Чтобы не скучать во время паузы, воображаю, будто Ринри вот-вот появится. Былая спокойная уверенность уступает место ощущению, природа которого мне неведома. Если бы он и вправду пришел, я вновь испытала бы пресловутую неловкость. А сейчас я попросту не испытываю ничего.

Несколько лет назад мне пришлось позировать Жан-Батисту Мондино, пожалуй самому великому художнику из тех, кто меня фотографировал. Я изо всех сил старалась придать своему лицу какое-нибудь выражение – радости, удивления, состроить рожу, – он недовольно прервал свою работу и резко спросил:

– Может, скажешь, что ты делаешь?

– Пытаюсь что-то вам дать, – промямлила я.

– Я тебя ни о чем не просил. Мне именно это и надо: будь пустой. Ничего не испытывай.

Я повиновалась. Не прошло и пяти минут, как он сделал великолепные снимки. Может, цель именно в этом: ничего не испытывать. Тут я заметила, что Юмето, для которого фотография – это второе призвание, целится в меня своим мобильником. Будучи знатоком, он должен был уловить, что я достигла высшей стадии фотогеничности. Исчерпав накануне весь запас чувств, сегодня я пуста.

Кое-кто мог бы подумать, что мне грустно, что я сожалею. Вовсе нет. В двадцать лет у меня был красивый роман с Ринри. Подобная красота непременно должна закончиться. Так и случилось.

Мне вспомнилось: когда мы встречались в парке Сироганэ с Ринри, при виде его к моей искренней радости примешивалась скрытая тревога – теперь надо быть счастливой. Улыбаюсь этому устаревшему беспокойству и шепчу себе под нос: «Теперь не надо быть счастливой».

Все свершилось. В двадцать лет я сделала то, что людям полагается делать в этом возрасте. Все прошло идеально. Теперь, когда мне дважды двадцать, я могу без страха и сожаления смотреть назад. Обошлось без ущерба: мой бывший жених на меня не сердится, он счастлив, его жизнь удалась, мы оба сохранили приятные воспоминания. Благодаря этому на меня обрушивается неожиданное воздаяние, то, к чему стремятся буддистские монахи: я ощущаю пустоту. На Западе подобный факт воспринимается как крах.

Слова «ощущать пустоту» следует понимать буквально, они не требуют толкований. Речь идет о том, чтобы при помощи своих пяти чувств познать вакуум. Просто удивительно. В Европе за этим последовало бы: вдова, сумрачна, неутешна… В Японии же я всего лишь не-невеста, не-светлая, та, кто не нуждается в утешении. Нет самоосуществления превыше этого.

Снимки, сделанные возле цветущей сакуры в парке Сироганэ, окажутся самыми лучшими. Я всегда была далека от буддистского отрешения, сатори, но то, что я испытала там, можно считать медитацией, просветлением в миниатюре: кэнсё. На меня точно снизошло это желанное состояние постижения собственной природы без помощи интеллекта, слияния с абсолютным сейчас, постоянным экстазом, всеобъемлющей радостью.

* * *

Достигнув однажды этого состояния, для того чтобы сохранить его как можно дольше, необходимо пребывать в пассивности. Нельзя стараться быть пассивным, это противоречило бы смыслу термина. Так что я мысленно представляю, что я пакет, и позволяю себя переносить с места на место.

Съемочная группа везет меня в Сибуя, один из самых густонаселенных кварталов Токио. Приближается час пик, меня помещают посреди толпы и снимают. Человеческий поток тихонько покачивает меня. Я с механической точностью ощущаю его приливы и отливы, мне нравится отдаваться волнам. Мановением руки оператор иногда приказывает мне остановиться. Это единственное волевое действие, на которое я способна. Я тотчас замираю посреди перекрестка в людном квартале Сибуя, в то время как толпы пешеходов подчиняются взаимному детерминизму. Никто никем не интересуется, передвижения совершаются с точностью, доказывающей наличие организующего начала, можно подумать, мы находимся в населенном пункте с дистанционным управлением. Быть может, так оно и есть.

В моей жизни это не первое кэнсё, так что я узнаю типичный для подобного транса эффект: чувство неотвратимости. Нет ничего более головокружительного, чем это ощущение: я на пороге чего-то начинающегося, возникает некое гигантское начало, которое непрестанно возобновляется. Не знаю, что именно, но то, что постоянно раскрывается, огромно, и я не могу даже никого об этом предупредить, так стремительно оно надвигается, вот-вот, уже, прямо сейчас. Это слово «сейчас» вызывает головокружение, оно мне больше нравится по-японски, има, – так короче, уходит меньше времени на то, чтобы подать знак: вот же оно как раз происходит.

В этом принимает участие исполинская реклама, она ловит меня в свои запутанные сети. На светящихся табло – токийская мальчиковая поп-группа под названием «Sexy Zone», чистое воплощение текущего момента: не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что через полгода мальчишки уже слишком состарятся. Но сейчас им ровно пятнадцать с половиной, этакие андрогинные мордашки под длинноволосыми прическами, и девчушки визжат от счастья, когда их сиюминутные кумиры выходят из здания телестудии. Можно было бы посмеяться, но нет ничего более реального, чем крики этих японских школьниц при виде тех, кто еще пять минут останется их божествами.