Мертвые сраму не имут | Страница: 57

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– А молодежь? Едва встав на ноги, она пошла воевать. Ничего другого не умеет. К кому она примкнет? – спросил Троцкий.

– Рабоче-крестьянская молодежь придет на поле или на завод. Их приведет генетическая память, заложенная еще дедами-прадедами. И конечно же семейный уклад. То есть я хочу сказать: не нужно никого бояться. Мы крепнем и сумеем найти общий язык почти со всеми, кто вернется.

Кольцов с восхищением слушал дуэль этих двух людей. Каждый из них был по-своему прав и убедителен. И все же доводы Ленина казались Кольцову более простыми и более понятными.

На стене за спиной членов президиума висела большая карта России. Павел взглянул на нее и словно впервые так явственно ощутил эти бескрайние и в большей своей части малолюдные пространства. Огромная крестьянская страна! А осваивать ее некому!

Как по-разному думали эти два человека. Ленин мыслил масштабно, не упуская при этом человека, его нужды. И говорил об этом доходчиво и убедительно.

Ленина поддержало большинство участников пленума. Почти все согласились, что нужно сделать все возможное и невозможное, чтобы разбросанные по белу свету русские люди перебороли страх и вернулись домой, к мирной жизни. А вот как этого добиться? Эти вопросы в той или иной мере относились ко всем и к каждому в отдельности. Но больше всего они относились к нему, Кольцову, потому что он был больше всех посвящен в тонкости этой сложной пропагандистской дуэли, которая развернулась в эти дни между Врангелем и Советской Россией. И так уж случилось, что он оказался среди тех немногих, кто мог и был обязан хоть в какой-то мере повлиять на исход дальнейших событий.

С пленума Кольцов вернулся на Лубянку вместе с Дзержинским.

– Какие впечатления? – спросил Дзержинский.

– Бой гладиаторов, – улыбнулся Кольцов. – Я не думал, что Владимир Ильич такой задиристый полемист.

– Этот бой он выиграл вчистую, – Дзержинский коротко взглянул на Кольцова. – А мы с вами его вчистую проигрываем.

Герсон принес им чай с неизменными баранками.

– Я вот все думаю: армия Врангеля держится там, на чужбине, не за счет патриотизма и не за счет мечты о реванше. Кровавые крымские события, о которых им время от времени напоминает белогвардейский агитпроп, держат их там. Страх! Там, на чужбине, у них пусть плохая, но жизнь, возвращение на Родину грозит кровавой расправой. По крайней мере им внушают это.

– Но возвращаются же, – сказал Дзержинский.

– Возвращаются те, кто вконец отчаялся, кто уже пережил свой страх. Есть такое состояние у человека. Я его испытал в Севастопольской крепости, когда был приговорен к расстрелу. Так и те, кто, вопреки всему, возвращается: чем такая жизнь, лучше уж смерть. Мне недавно один полковник сказал, что он вернулся сюда умирать. Хочет быть похороненным в родной земле.

Они еще долго разговаривали за чаем о разном. Но время от времени возвращались все к тому единственному вопросу, который уже который день мучил Кольцова: что бы такое придумать, изобрести, какие слова найти, чтобы белогвардейцы поверили им, чтобы они избавились бы от страха и дружными рядами вернулись домой?

Прощаясь, уже в прихожей, Павел краем глаза заметил лежащую на тумбочке тоненькую книжонку, точнее, брошюрку. Поначалу он даже подумал, что это творение белогвардейского агитпропа. На это указывала и фамилия автора: Слащев-Крымский. Правда, не совсем обычным было для белогвардейского агитпропа название книжечки: «Требую суда общества и гласности» с не менее значительным подзаголовком – «Оборона и сдача Крыма».

– Простите, Феликс Эдмундович! Что это? – он указал взглядом на книжицу: – Изучаете бывшего противника?

– Прислали из ИНО для ознакомления.

– Прочли?

– Просмотрел. Ничего интересного. Слащев разругался с Врангелем, обвиняет его в бездарности и доказывает, что каховско-крымские события могли пойти совсем по-другому, если бы Врангель не окружил себя подхалимами. Обычная история после поражения: все ищут виновников… Возьмите, если вам не жалко времени!

Кольцову не было жалко времени на Слащева. В шутку он считал себя его «крестным отцом». Если бы тогда, под Каховкой, в Корсунском монастыре, он не пожалел его, какие-то события на завершающей стадии войны могли и в самом деле пойти иначе. При всем том, что свой поступок он и сам оценил потом как сумасшедший.

Слащев был не просто враг, он был «кровавый генерал», «генерал-вешатель». Не было в Симферополе ни одного телеграфного столба, на котором бы его подчиненные по его приказу не повесили подпольщика, партизана или красного командира.

Почему Кольцов поступил тогда так, он не мог объяснить и сам. Возможно, несколько позже он отдал бы его в руки Розалии Землячки, и на этом кровавая биография Слащева была бы закончена. Но тогда? Тогда Кольцов был влюблен, но война разлучила его с любимой. Все чувства еще были свежи, он жил ими. И вдруг, среди этой кровавой грязи, среди боев и смертей, он столкнулся с такой же безумной, всепоглощающей любовью, ради которой человек добровольно шел на смерть. Кольцов понял его, и по достоинству оценил его поступок. В те минуты Слащев не был для него генералом, противником, а всего лишь таким же, как и он, несчастным влюбленным, готовым ради любви пойти на все, даже на смерть.

Он, Кольцов, спасал тогда не генерала Слащева, он спасал любовь.

Сунув книжонку в карман своей кожанки, Кольцов ушел домой.

Москва уже спала. Лишь кое-где еще теплились в темноте окна. Улицы все еще не освещались, и, если бы не звездное небо, темень была бы кромешная и идти пришлось бы едва ли не на ощупь.

Но в такой ничем не отвлекающей темноте хорошо думается. Вышагивая по булыжнику мостовой, он вспоминал свою неожиданную встречу с Таней, несколько упоительных вечеров во Флёри-ан-Бьер и затем печальное расставание в Париже… И тоже вечер.

«Почему-то все печальное происходит вечером, – сказала как-то Таня. – Каждый вечер – это маленькое умирание дня. Он, как конец жизни. Сегодняшней. Завтра будет новый день и новая, завтрашняя жизнь». Он помнил не только эти ее слова, но и печальное выражение лица, с каким она их произносила.

Вот и со Слащевым он встретился вечером. Он хорошо его запомнил, этот туманный вечер где-то там, под Каховкой. Корсунский монастырь, храмовые свечи. И их нелегкий разговор. Слащев был крайне взволнован и напряжен, но внешне выглядел почти совершенно спокойно, если бы только его волнение не выдавала легкая дрожь в руках. Он добровольно пришел во вражеский лагерь, чтобы обменять свою жизнь на только еще зарождавшуюся.

Запомнился их уход. Мягкий шелест опавших листьев. Две нелепые фигуры: одна – в грубом парусиновом плаще с укутанной башлыком головой и другая – в лоснящейся кожаной куртке и в широких генеральских штанах. Поначалу они идут порознь, отчужденно, на небольшом расстоянии друг от друга. Потом они взялись за руки и стали убыстрять шаги. И, наконец, побежали. И исчезли в наползающем с Днепра тумане. Тренькнули виноградные лягушки. Потом простучали, удаляясь, конские копыта. И все: напоенная туманной влагой холодная тишина.