– Никаких нервов сейчас. Ты стоишь здесь, я стою здесь, планета на заднем плане. Понятно?
Кристина не ждала его ответа, подняла палец снова, но сейчас приказывая Лео молчать.
– Это я снова. Так годится?
Ее вопрос касался звука, и она начала громко считать в висящий перед ней микрофон, давая пробу голоса тому, кто находился на другом конце линии. Большой профессиональный опыт давал знать о себе, пусть она была столь же напугана и шокирована, как и все другие.
А Лео уже направил на нее камеру.
Голос в ухе Кристины подтвердил: у него есть картинка и звук, и все выглядит хорошо, и они могут выйти в эфир, как только она захочет.
Кристина сделала паузу. Перевела дыхание. Собралась внутренне.
Именно в таких вещах она была сильна, умела сохранять спокойствие и действовать на высшем уровне, когда вокруг нее творился хаос. И как раз в такие моменты обожала свою профессию, когда в самой критической ситуации могла провести четкую границу между собой и действительностью и беспристрастно объяснить остальным, как обстоит дело.
К сожалению, данное ее свойство не распространялось на кризисы личного характера, где она зачастую давала волю эмоциям. Но сейчас Кристина была профессионалом, человеком на своем месте, и где-то в глубине души понимала, что, помимо шанса сделать один из первых репортажей с места события о самой крупной европейской авиакатастрофе за все времена, судьба вдобавок нежданно подкинула ей достойное объяснение на случай, если бы у кого-то в будущем возникли вопросы относительно необходимости ее пребывания в Амстердаме в это время.
Кристина Сандберг закрыла глаза. Еще раз повторила про себя заготовленный текст и, решив, что больше нет смысла тянуть, быстро закончила последние приготовления к эфиру.
Она потянулась, выпрямила спину и глубоко вздохнула. Взялась рукой за провод с целью удерживать микрофон перед собой, в меру близко, но не так, чтобы он закрывал ее рот. А потом кивнула Лео и в крошечный объектив перед ней:
– Я готова.
Только минуту спустя, выслушав сделанный Кристиной перед камерой репортаж, Лео по-настоящему осознал масштаб случившегося.
В углу зеленый символ режима ожидания сменился на красный с текстом live, и чем дальше она продвигалась в своем рассказе, тем больше усилий ему стоило держать камеру неподвижно.
Борозда, которую пропахал самолет, имела ширину порядка ста метров, и на своем пути он разрушил массу жилых домов и офисов и одну школу, и, по данным персонала службы спасения, сейчас на месте трагедии лихорадочно велись поиски выживших, тех, кому удалось спастись среди руин и пожаров. Крылья отломились от корпуса и скользили по земле сами по себе, как бритвенные лезвия полуметровой толщины, отскакивали от нее и опускались снова на открытой местности, пока наконец вся машина разрушения не остановилась приблизительно на расстоянии километра от места падения.
– Погибшие, по данным спасателей, – сказала она, – исчисляются многими тысячами.
Школы еще были открыты, а в офисах кипела жизнь. Люди сидели на занятиях или на встречах, трудились или по-разному заполняли свой досуг, и у них хватало серьезных вопросов и больших планов, а потом внезапно все рухнуло, и ничто из этого уже не играло никакой роли.
Лео позади камеры сжал зубы и прикусил губу, стараясь не расплакаться, во всяком случае, он не должен плакать сейчас, на глазах у Кристины.
Он ведь даже не должен был находиться здесь.
Ему следовало лежать в своей кровати в Сёдере и не трогать телефон, пусть бы себе звонил, ведь кто там может звонить в пять утра. Но сейчас он стоял у поля в Амстердаме, и, куда бы ни кинул взгляд, страшная действительность напоминала ему о себе, и он не мог просто взять пульт дистанционного управления и переключиться на что-то лучшее.
Лео Бьёрку было двадцать четыре года.
И этот день стал худшим за всю его жизнь.
Однако он и представить не мог, что скоро все это померкнет по сравнению с тем, что уже происходило в другом конце города.
Вильям бывал в подобных ситуациях много раз и прекрасно знал, какое ощущение возникает, когда все кусочки мозаики встают на свои места.
Он стоял и смотрел на тонкие руки Жанин, на ее пальцы, державшие лист с рядом клинописи под его точной копией. По ее словам, это означало повторение эпидемии.
Чума.
Он старался сохранить самообладание, способность мыслить объективно, логично.
Искал по-настоящему достойные вопросы, которые смогли бы пробить брешь в ее рассуждениях и показать, что она вовсе не обязательно что-то доказала.
Но он еще не успел привести в порядок свои мысли, никак не мог свести концы с концами: исторические события в человеческом геноме, убивавший людей и созданный самой Организацией вирус, ключ, необходимый для зашифровки ответа, но на что? На предсказания?
Нельзя ведь, черт побери, отвечать на то, о чем тебя не спрашивают?
Именно в этот момент, как искра, мелькнула догадка.
Он сделал вдох, повернулся на месте, потом еще раз, словно искал что-то внутри себя, в своих мыслях, брешь или ошибку там, где логика давала сбой, где раньше он их не находил.
Вероятно, так все и было.
Вирус, и шифры, и ДНК, и спешка…
Все сходилось.
И для каждого вопроса, который он сейчас задавал самому себе, находился новый ответ, прекрасно соответствовавший предыдущим, и внезапно возникшее у него предположение выросло в полноценный вывод, однозначно поставивший все на свои места.
И Вильям собрался им поделиться.
– Я знаю, для чего понадобился вирус, – сказал он. – И знаю, почему мы здесь.
Жанин посмотрела на него.
У нее была тысяча вопросов, но прежде чем она успела задать их, они услышали шаги в коридоре, и они замолчали, ждали, что произойдет сейчас.
Дверь открылась, на пороге стоял Коннорс.
И сначала он просто смотрел на них, отчего к ним в души закрался страх.
Коннорс предупредительно кашлянул и попросил их следовать за ним.
Коннорс молча шагал по каменным коридорам, глубокие морщины беспокойства прорезали его лоб между бровями.
За ним эхом отдавались шаги Вильяма и Жанин, и где-то в глубине души он был доволен тем, что они наконец зашли столь далеко в своих знаниях.
Он оказался прав, а Франкен ошибался.
Не годилось держать их в неведении, не стоило ждать от них результата, когда они шли на ощупь в темноте.
Сейчас они, слава богу, могли говорить открыто.
Вопрос состоял только в том, сыграет ли это какую-то роль.
И его все чаще и чаще стало посещать ощущение обреченности, страх, что больше уже ничего нельзя сделать.