– Оставьте, матушка… вы сами отказали мне в праве на счастье. Вы своей волей отдали меня мужчине… говорили о мире, о важности этого брака для всей Франции. И что взамен? День моей свадьбы останется в памяти, как день, когда Валуа нарушили свое слово, обратили оружие против своих же гостей… вам ли говорить о чести? О да, вы сохранили жизнь моему супругу, но в нем нет за то благодарности ни к вам, ни ко мне. Генрих меня презирает, а вы говорите, что я должна оставить единственного человека, которому действительно дорога?
Екатерина выслушала пылкую речь Маргариты – а ее бездумная дочь распалялась с каждым словом – безмолвно. И ответить не спешила, впрочем, как не спешила выплеснуть на ослушницу гнев. Екатерина взмахом руки указала на кресло и велела:
– Присядь.
Голос ее, скрипучий, лишенный всякой приятности, заставил Маргариту очнуться.
– Присядь, – повторила королева. – И подумай. Ты говоришь, что любишь его, и уверена, что он любит тебя?
Маргарита кивнула.
Любит.
Не может не любить. Он говорил и не только словами. Каждый его взгляд, каждое прикосновение – это ли не объяснение в любви? И он, глупый, пытался бороться со сжигавшим его чувством… он говорил о молитвах и постах, о бессонных ночах и видениях своих, которые он поначалу полагал посланными диаволом для сокрушения твердыни души его.
Она знает обо всем.
И ни о чем, кроме этой любви.
– Ты знаешь, зачем он здесь?
Маргарита неуверенно кивнула.
– Ради тебя? – Некрасивое лицо исказила гримаса. – Конечно, ради кого еще… ты до сих пор, бедная моя дочь, пребываешь в уверенности, что все в этом мире делается исключительно ради тебя. Спроси его.
– О чем?
– О том, что на самом деле нужно ему в Париже, спроси так, чтобы ответил правду, дорогая моя. А когда услышишь ее, подумай, кому ты сохранишь верность.
И матушка отвернулась, показывая, что беседа эта закончена.
Маргарита вышла из ее покоев на ослабевших ногах. Она твердила себе, что все сказанное матушкой сказано единственно для того, чтобы отвратить Маргариту от Бонифаса, что сие – лишь яд, которому нельзя поддаваться, но…
Теперь каждая встреча была отравлена им.
Сад.
Покои… собственные Маргариты и чьи-то еще… просто темная комнатушка, грязная до того, что после Маргарите приходится очищать платье и волосы от паутины… и снова сад… прогулка, почти чинная, рука об руку… взгляд его восхищенный.
И шепоток матери.
– Ради тебя? – Она смеется над наивностью Маргариты, над ее готовностью броситься в объятия к тому, кто поманит ее призраком любви.
И хотелось кричать. Заткнуть уши.
Отринуть все обязательства королевской крови…
– Что с тобой, любовь моя? – Перемена в ее настроении, которую Маргарита всячески пыталась скрыть, не осталась незамеченной.
– Ничего.
– Ложь. – Бонифас коснулся щеки. – Тебе не идет ложь. Она туманит твой лик.
Собственный его был ясен. И следовало ли из этого, что ей Бонифас не лгал?
Матушка ошиблась.
Могла же она, в конце-то концов, ошибиться?
– Ты печалишься о брате?
– Да. – Маргарита с радостью ухватилась за этот приличный предлог. Именно в этом беда. Она печалится о брате, о бедном Карле, который прежде, случалось, был добр к ней. Добрее прочих.
Он болен.
И пусть скрывают его болезнь, пусть твердят, что она – лишь легкая телесная слабость, вызванная чрезмерным пристрастиям короля к вину ли, к еде ли, но все уже знают правду.
Король умирает.
И тяготясь ожиданием его смерти, быть может, видя в том ожидании зловещую предрешенность, Карл покинул Лувр.
– Мне жаль. – Бонифас коснулся губами ее руки. – Но Господь будет милосерден к нему… и к нам…
Позже Маргарита гадала, что было бы, если бы он, осторожный Ла Моль, сумевший избежать многих ловушек Лувра, остановился бы на том высказывании, в котором не было измены. Но он, ослепленный любовью, доверяющий ей, верно, больше, чем кому бы то ни было, продолжил:
– Подумай сама, Маргарита, быть может, Господь тоже устал от войн? Король в величии своем не желает понимать, что многие малые люди мира сего обладают небывалым упорством, когда дело касается вопросов веры…
Цвели розы.
Благоухали.
И в томном аромате их Маргарите отчетливо чудился запах ладана.
– Быть может, другой король… более терпимый к чужой вере, принесет мир этой земле.
– Как ты можешь говорить…
– О терпимости? – печально усмехнулся Ла Моль. – Или о короле? Я предан католической истинной вере, но это не мешает мне понимать, что кровью и силой не добиться послушания. Чем сильней король будет ограничивать права гугенотов, тем большее возмущение он вызовет… их сотни и тысячи. Сотни тысяч. И многие города принадлежат им…
О том Маргарита знала, она слушала молча, не смея прервать пламенную речь любовника, который все больше распалялся. Верно, слишком давно носил он в себе недовольство.
– И король не должен был обращать одних своих подданных против других. И пусть Господь покарает меня за вольнодумство, но… лишь ему решать, как наказывать еретика. Их души, быть может, и сгорят в адском пламени, и будут мучиться вечность, до самого Судного дня, однако же не ты и не я будем виной тому…
В саду, в беседке, затянутой колючим покрывалом роз, было тихо, до того тихо, что Маргарита вдруг испугалась этой тишины.
И отстранилась, чего Ла Моль, увлеченный собственной речью, не заметил.
– Я не виню короля, он слишком слаб, чтобы противостоять твоей матушке… извини, моя дорогая Маргарита, если то, что я говорю, тебе неприятно слышать. Однако твоя мать – страшная женщина. Ей нужна власть, и только власть… она делает все, чтобы эту власть удержать. Она и ее советники, среди которых не найти ни одного человека честного, чистого душой, ослабляют Францию. Оглянись. Мы погрязли в войне с собою же, тогда как англичане, извечные враги наши, набирают силы. Испанцы подняли голову, глядят на наши границы, думая лишь о том, как бы подвинуть их… вокруг лишь враги, которые желают одного – разодрать нашу бедную страну на части, подобно тому, как стервятники раздирают падаль… но мы не падаль, нет…
Он вскочил и расхаживал, пребывая в величайшем возбуждении, не способный уже остановиться, пусть бы нынешние его речи были изменой.