– Он с большим умом был, Остолопов-то наш!.. – восторженно продолжал Щукин… – Понимал, что матросу лестно покуражиться на сухом пути… Ну, и сам не брезговал напитками… Любил!..
– Многие в старину любили!.. – вставлял, смеясь, фельдшер.
– То-то любили!.. Но только с Василием Кузьмичом никому не сравняться… Он, я вам скажу, и насчет вина черт был! Графина три, а то и четыре за день выдует этой самой марсалы, и хоть бы в одном глазу! Выйдет к вечеру наверх – так только маленечко с лица будто побагровеет, да ругается позатейней… Он на это выдумщик был!.. Поэтому мы, бывало, и примечали, что орел-то наш намарсалился! А стоит на ногах как вкопанный… глаз чистый… Что уж и говорить! Во всех статьях – орел!..
– А за что он вам, Матвей Нилыч, нанес повреждение действием? – галантно спрашивал, бывало, фельдшер, желая доставить боцману удовольствие: рассказать вновь давно известную всем слушателям историю о двух вышибленных зубах.
При этом вопросе Щукин неизменно оживлялся, и на лице его появлялась заранее улыбка, словно он готовился рассказывать о самом приятном воспоминании в своей жизни.
– За что? По-настоящему мне бы следовало прямо всю скулу своротить на сторону да спину вздуть, а не то что два зуба!.. Вот что мне следовало, если говорить по совести… Свезли, видишь ли, братец ты мой, мы утром, как теперь помню, командира на Петровскую пристань… Он, как водится, прыг с вельбота и на ходу проговорил, в котором, значит, часу за ним приезжать… Мне и послышься, что к шести… я у него вельботным старшиной был… Ладно. Без четверти в шесть пристаем мы к пристани, глядим, а он ходит по ей взад и вперед да плечиками подергивает: в сердцах, значит, был… Тут я и вспомнил, что как будто он велел не к шести, а к пяти часам быть… Как взошло это в ум, так, братец ты мой, сердце во мне и захолонуло… по спине мураши забегали… Целый ежели час я командира заставил дожидаться… Василия Кузьмича… льва-то нашего!.. Можешь ты это как следовает понять, а? Тогда ведь не по-нонешнему: «Виноват – запамятовал!» Тогда, любезный мой, порядок любили форменный… За один секунд, бывало, шкуру спускали, а не то что как ежели целый час!
На этом месте рассказа Щукин всегда делал ораторскую паузу, как бы для того, чтобы слушатели имели возможность надлежащим образом проникнуться сознанием тяжести его преступления и могли затем еще лучше оценить великодушие покойного капитана.
– Хорошо… Подошел это он к вельботу, поманул меня перстом и отошел в сторону… Вижу: грозен… Я, значит, ни жив ни мертв, к ему. Подошел и смотрю ему прямо в глаза. Он любил, чтобы матрос ему завсегда с чистым сердцем в глаза глядел. А он воззрился на меня, ничего не говорит, да вдруг: бац! бац! Два раза всего-то кулаком в зубы, да так, что быдто цокнуло что-то. А надо тебе сказать, на указательном персте Василий Кузьмич завсегда носил брильянтовый супир. От государя императора пожалован. Так самым этим, значит, супирчиком он и цокнул. В глазах – пыль, но только я, как следовает, стою, эдак грудью вперед, и весело ему смотрю в зрачки. Жду еще бою! Однако он более не захотел. «Пошел, говорит, собачий сын, на шлюпку!» – и сам следом сел. «Отваливай!» Отвалили. Я изо всей мочи наваливаюсь – гребцы у нас на подбор! – а сам, однако, думаю: «Это, мол, только одна закуска была, какова-то настоящая расправка на корабле будет. Не меньше как два ста линьков прикажет для памяти всыпать!» Вельбот ходом идет, скоро и корабль наш. Он, насупившись эдак, поглядывает на меня, увидал, значит, как изо рту у меня кровь капелью каплет… Хорошо. Пристали к кораблю. Встал и ко мне обратил голову: «Что, спрашивает, целы ли у тебя, у подлеца, зубы?» – «Не должно быть целы, ваше вашескобродие!» Это я ему, потому чувствую, что во рту словно каша. Усмехнулся, – и что бы ты думал?! Заместо того чтобы меня, подлеца, приказать отодрать как Сидорову козу, он, голубчик-то мой, выходя, говорит: «Пей за меня чарку водки, да вперед, говорит, прочищай ухо!» – «Покорно благодарю, ваше вашескобродие!» – гаркнул я в ответ, да тут же и зубы сплюнул в радости. А на другой день призвал меня к себе. «Молодцом, говорит, бой выдерживаешь, бабства, говорит, в тебе нет, как есть бравый матрос. За то, говорит, я тебя унтерцером жалую. Смотри, не осрами меня!..» И как это он похвалил за мое усердие, так я даже вовсе обалдел. Кажется, прикажи он мне за борт броситься, так я со всем бы удовольствием!.. Вот каков он был! Умел и строгостью, и лаской, коли ты стоишь. Старинного веку командир был. Господь и смерть ему легкую сподобил… ударом помер. Играл, сказывали, в карты, маленько нагрузившись, да вдруг под стол… Бросились подымать, а батюшка-то Василий Кузьмич уж не дышит… Царство ему небесное, голубчику! – прибавлял умиленный Щукин, осеняя себя крестным знамением».
* * *
Что бы ни происходило в мире и в море, ежедневно в пять часов утра раздаются в палубах российских кораблей свистки и зычные голоса вахтенных унтеров:
– Полно спать, пора вставать!
Нехотя вылезают матросы из своих коек, одеваются и скатывают постели в муравьиные личинки. Новый свисток:
– Койки наверх! На молитву!
После молитвы, которая поется всей командой без исключения, сытный завтрак и скачивание палубы, развод на работы: кто скоблит какой-то блок, кто плетет маты.
– Эх-ма, благодать. Поди, теперича в деревне снегу уже по уши, а мы тут солнышку радуемся да босиком ходим. Вот бы бабам рассказать, как в деревню попаду!
Около одиннадцати – свистки и крик: «Кончить работы».
Кончили матросы работы, прибрали палубу, вынесли брандспойты, разделись и ну поливать друг друга. Окатившись водою, собрались в кучи в ожидании следующего свистка к чарке и к обеду.
Между тем штурманы вышли уже наверх ловить солнце и определять по полуденной его высоте широту места. Команда неотрывно смотрит на них в ожидании окончания измерений. Наконец измерения окончены, старший штурман идет к вахтенному начальнику и докладывает градусы, минуты и секунды обсервованного места. Вахтенный начальнику тут же докладывает цифры старшему офицеру, а тот – командиру. Эта формальность соблюдается даже если командир с самого начала стоит на шканцах и все прекрасно слышит.
– Восемь склянок бить, – говорит командир и приказывает старшему офицеру, тот репетует команду вахтенному начальнику:
– Восемь склянок бить! – командует тот.
– На баке восемь склянок пробить! – передается команда на бак вахтенным унтер-офицеру.
Мерным басом звучит колокол, радостно отзываясь в сердцах матросов, которые вот уже полчаса с нетерпением ждали эти удары. Не успели еще смолкнуть последний удар, как вахтенный начальник командует:
– Свистать к вину и обедать!
Между тем все боцманы и унтер-офицеры уже стоят вокруг ендовы с водкой, приложив дудки к губам, подняв локоть правой руки немного кверху и прикрыв пальцем отверстия дудки. Едва слышится команда, как вахтенный начальник дает отмашку старшему боцману.
Разом наклонив головы и краснея от натуги, унтера свистят так пронзительно и молодецки, что трещат барабанные перепонки. Причем каждый в общий свист вставляет и свои, только ему присущие трели. Наконец все смолкло. Толстый баталер развертывает списки и начинает выкликать к водке по порядку фамилий.