– Не особенно хорошо, – признался Алессандро. – Мне отдавать честь?
– Ты же не служишь в нашей армии, так?
– Мы привыкли отдавать честь нашим болгарским охранникам… рядовым… а вы фельдмаршал.
– Пока мои люди готовы умирать за меня, – Штрассницки пожал плечами, – и пока они без промедления выполняют мои приказы и делают свое дело, как мне того хочется, я всего это чинопочитания не терплю… за исключением случаев, когда посторонние не поймут. Я фельдмаршал, потому что наш гусарский полк подчиняется непосредственно императору. В армии я был бы полковником, но, поскольку никто не может приказывать командиру императорского гвардейского полка, кроме самого императора, полковник автоматически становится фельдмаршалом.
– С фельдмаршальскими привилегиями?
– Ты пообедал?
Алессандро улыбнулся.
– Император оберегает свои прерогативы, оберегая своих подчиненных.
– А не растолстеют ли от этого подчиненные?
– Подожди до завтра. Если быстро скакать по двенадцать часов каждый день, можно есть сколько угодно, и все равно останешься худым, как гончая.
– Как за вами поспевают фургоны?
– Они едут прямо. Мы – зигзагами, прочесывая территорию. Фургоны проезжают за день пятнадцать-двадцать километров, а мы не меньше семидесяти пяти, а когда ты вступаешь в бой, энергии тратится столько, что ее необходимо восполнять.
– Когда вы сражались в последний раз? – спросил Алессандро.
– Сегодня.
На лице Алессандро отразилось изумление. Война еще не дошла до равнин восточной Венгрии.
– Греки зажаты в Салониках, итальянцы – в Венето, русские разбежались, сербы сброшены в море. С кем же вы сражались?
Штрассницки вздохнул.
– Два дня назад мы схватились с колонной вражеских партизан: сербами, румынами, греками боснийцами, еще черт знает с кем, все верхом, как чикоши [84] . В битве, которая длилась два часа и растянулась на двадцать километров равнины, мы уничтожили всех, но и сами потеряли много людей. Сегодня мы сражались снова, и из наших оставшихся шестисот восьмидесяти четырех человек потеряли сорок три. Теперь нас шестьсот сорок один.
– Их настроение и поведение удивительны после такой жестокой сечи.
– Каждый достоин награды, – заявил Штрассницки. – Лучше моих людей никого нет.
– А где же вторая часть полка? – спросил Алессандро.
– Вторая часть?
– Триста сорок один человек. Я сосчитал лошадей. Они пасутся тридцатью группами по десять.
– Числа на войне… как тебя зовут?
– Джулиани, Алессандро.
– Числа на войне, Алессандро, совсем не такие, как в мирное время.
– Не такие?
– Разумеется, ты это знаешь. Сколько ты воюешь?
– Три года.
Штрассницки пожал плечами.
– Что ж, тогда точно знаешь. Война влияет на арифметику в значительной степени так же, как гравитационная линза на свет. Это очень сложная идея, и я сомневаюсь, что итальянцы уяснили ее в полной мере.
– Я с ней знаком, – ответил Алессандро.
– Да брось, – в голосе Штрассницки звучало пренебрежение. – Как это может быть?
– Может, – заверил его Алессандро, – потому что я читал статью о теории относительности, когда сидел в окопах на Изонцо в девятьсот пятнадцатом. Мне прислал ее отец. Она была в его последнем письме, которое дошло до меня. Свет для тех, кто занимается эстетикой, то же, что физика для инженеров. И, если говорить о свойствах света, я знаком с работами Эддингтона, потому что английские журналы поступали к нам без проблем. Как я понимаю, не с такими сложностями, как к вам. Приходили по почте, тогда как вашим шпионам приходилось перевозить их в чемоданах с двойным дном или копировать мелким почерком, чтобы потом отправлять привязанными к лапке голубя.
– Ты физик? – спросил Штрассницки с видом человека, только что попавшего в десятку. – Я сам физик. Не совсем физик, но обучался физике. Начинал с баллистики…
– Моя работа в немалой степени включает и физику, и космологию, – ответил Алессандро, – но едва ли меня можно называть физиком.
– Область твоей деятельности – эстетика.
– Была.
– Кроче? [85]
– Да, Кроче, и многое другое.
– Представить себе не мог, что наши профессии так близки и ты достаточно осведомлен о том, что знаю я.
– В каком-то смысле это одна и та же профессия. Невозможно понять науку без искусства и искусство без науки. Только дураки в обеих дисциплинах не понимают, что это два проявления одного и того же. – Алессандро наклонился вперед. – Но что вы говорили насчет чисел в войну? Не уверен, что понял.
– Позволь объяснить. Это изумительно. Числа, как ты хорошо знаешь, это хрупкие иллюзии. Нет никакой нужды в умении рассуждать об Ахилле и черепахе, чтобы знать, что при объяснении отрицательных чисел, имея дело со школьниками, ты поешь, как друид. Разве нет? Разумеется, да. Итак, война, ужас, множество эсхатологических вопросов, ограничение прав человека, недостаток здравого смысла, неразбериха, энтропия… Все соединилось, чтобы полностью уничтожить значение и сложность чисел. Посмотри на военные расходы. Посмотри на невероятные числа потерь на Западном фронте или, к примеру, на Изонцо. Посмотри на полную сумятицу со временем. Время, которое всегда четко обозначалось числами, в битве просто совершенно сходит с ума, как тебе должно быть известно. Та же ситуация с численными абстракциями.
– Но где же остальные триста сорок один человек? – продолжал настаивать Алессандро.
– Доверься мне. В некоторые вопросы нельзя вникать слишком глубоко. Сейчас война, ты военнопленный, я фельдмаршал. Ты же не можешь ожидать, что я буду обсуждать с тобой военные тайны, так?
– Пожалуй, нет.
– Рад, что ты это понимаешь. Образование у тебя прекрасное, но скажи мне, красивый ли почерк?
– Нет.
– Нет? Какая жалость.
– Для меня написать одно слово все равно что схватиться за оголенный провод. Моя кисть и рука готовы делать все, что я от них хочу, но это больно. И при этом мне постоянно приходилось писать эссе и статьи, и не было возможности диктовать. Да и склад характера не позволял. Когда я работал в юридической конторе отца, да поможет мне Бог, меня определяли в писцы. Он и не знал, насколько мне это трудно. Думал, мне просто наплевать. Я его простил.