Солдат великой войны | Страница: 79

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В конце одного зала в луче солнечного света перед картиной Джорджоне «Буря» стоял человек. Даже рядом с великой картиной чувствовалось, что мнения о себе он самого высокого, и Алессандро видел, что человек этот целиком погружен в себя и не хочет, чтобы ему мешали.

Наверняка, решил Алессандро, он получает стипендию, пишет статью, думает о продвижении по карьерной лестнице. Как он сумел увильнуть от войны? Выглядел он ненамного старше его самого. Высокие ботинки Алессандро стучали по половицам, точно молотки, заколачивающие гвозди в деревянный ящик, и, когда он приблизился, ученый раздраженно глянул на него, всем своим видом демонстрируя собственное превосходство.

– Подвиньтесь, – потребовал Алессандро. – Вы закрываете собой картину.

Ученый не решился словами выразить недовольство, но снисходительно улыбнулся.

– Извините.

– Она потемнела с тех пор, как я видел ее в последний раз.

– Потемнала?

– Да. Я не видел ее три или четыре года.

– Картина остается неизменной многие столетия, – возразил ученый, – и не может потемнеть за несколько лет. Вам просто кажется, что она стала темнее.

– Нет.

– Нет?

– Картина потемнела. Я это вижу.

– Тогда ваше зрение на удивление чувствительное и точное. – В голосе ученого явственно прозвучал сарказм.

– Оно служило мне, когда я нуждался в его услугах.

– В стрельбе?

– В стрельбе, оценке, анализе.

– Чего?

– Живописи. Главным образом живописи. И знаете почему? Потому что она так доступна. И все у тебя перед глазами, в отличие от музыки или языка, на котором ты можешь солгать обычному человеку только потому, что не помнишь, как все было, и не можешь знать, что будет. Картина всегда перед тобой и непосредственно воздействует на сердце и душу.

Ученый поправил очки.

– Чем вы занимались до войны? – спросил он. В конце концов, если Алессандро тоже был ученым, он имел полное право оскорбиться от такого отношения к себе, но только в этом случае.

– Работал тренером лошадей.

– Тренером лошадей?

– Для охоты. Понимаете, скачешь по полям и лесам, а колючки втыкаются тебе в зад. А еще я написал четыре статьи об этой картине. – Он протараторил заголовки статей и названия журналов, где они были опубликованы. – Дат я не помню, но, если вы пишете статью о Джорджоне, наверняка наткнетесь на них.

Ученый уже натыкался и вспомнил.

– Но, если наткнетесь, – продолжал Алессандро, – не обращайте на них внимания. Там все неправильно. Я знаю, рассудочная критика не может быть неверной, но я ошибался, уступая тирании, по законам которой живут искусствоведы, и следуя дорогой, которой следуют они, потому что, насаждая свои правила, при анализе работ они руководствуются только разумом, а те велики как раз духом. Вас ждет наказание, если вы нарушите границы, – гремел он, – но я больше не боюсь порицания коллег или пребывания вне Академии, потому что я вышел из нее сам и, возможно, никогда туда не вернусь. И знаете почему? – спросил Алессандро, шагнув к незнакомцу. – Академия – это мышиное гнездо, и, чтобы жить в ней, надо быть домовой мышью. Я не хочу быть домовой мышью в мышином гнезде.

– Вам досталось боях. – В голосе ученого проскользнуло сочувствие.

– Не так, как другим, – ответил Алессандро, – но да, досталось, и я стал одновременно терпеливым и нетерпеливым. Хотя война разрушила все, на что я когда-то опирался, я ничего не потерял. Потолок по-прежнему на месте, только теперь он синий и со звездами.

– Понимаю, – ответил ученый, сожалея, что Алессандро не может ясно выражать свои мысли.

– Для вас мои слова не имеют смысла, так? – спросил Алессандро. – Пока они не имеют смысла и для меня. Смысл я найду через полвека, если проживу, и буду стараться понять почему. Если все во мне и разбито, сам я не разбит. И картине я дал неверную оценку. Как и все остальные, не стал вникать. Сказал: «Мы никогда ничего не узнаем о «Буре», это загадка». Я ограничился визуальными элементами, техникой, ее странной, противоречащей истории мощью. Я думал, это сон, потому что в картине чувствуются прозрачность восприятия и свобода сна, легкость сна и присущая сну правдивость.

Ученый согласился.

– Я тоже думаю, что это сон, великий сон, с… как вы сказали… прозрачностью восприятия, свободой, легкостью и правдивостью сна.

– Нет, – покачал головой Алессандро, – хотя картина может показаться сном, на самом деле это не так. Теперь я точно знаю, что это такое, и я знаю источник ее силы.

– Так, может, скажете? – спросил ученый, только отчасти с сарказмом, надеясь, что этот потрясенный войной солдат все-таки скажет нечто важное, а он использует его мысли в своей статье о Джорджоне.

– Я знаю, о чем вы думаете, но тем не менее скажу, а вы поступайте с этим как угодно. Мне без разницы, будь вы хоть президентом Академии. Я все равно вернусь на фронт. Мою кровь, возможно, смоет в Адриатику еще до того, как высохнут чернила на страницах вашей гребаной статьи. Это не имеет значения. Быстрее, чем вы можете себе представить, вы присоединитесь ко мне в том месте, где нет академий и иллюзий, где правда – единственная архитектура, единственный цвет, единственный звук… где то, что мы чувствуем сейчас лишь по воле случая, возносящее нас до небес и открывающее возможность взглянуть на истинную красоту, которую мы любим, течет глубокими реками и парит в небе, как облака.

Он сделал шаг к картине. Ему, похоже, было просто приятно стоять с ней рядом.

– Я уверен, что Джорджоне писал эту картину на заказ, и начал ее, следуя привычными для того времени критериям. Посмотрите, что-то от этого на картине осталось: приподнятая площадка с видом на реку и город. Мост многократно повторяет площадку. Река уходит влево. Это вид из окна: городские здания обрамлены деревьями, отчасти ими закрыты, но художник смотрит на город не из леса. На площадке женщина кормит младенца. Фламандское влияние, стандартный вариант. Но как объяснить солдата, вроде бы совершенно здесь неуместного, такого отстраненного, такого лишнего, и при этом выступающего центральной фигурой полотна? И как объяснить надвигающуюся грозу?

– Это не солдат, – возразил ученый. – Это пастух.

– Черта с два он пастух. Пастухов не изображают такими чистенькими и хорошо одетыми. Пастух держал бы в руке палку с крюком, а не посох. Посмотрите ему в глаза? Вы не видели глаз солдата? Не видели глаз пастуха? Я скажу вам, откуда взялось это странное сочетание. – Алессандро понизил голос до шепота. – Джорджоне собирался написать обычную картину. Голову даю на отсечение, на переднем плане он намеревался изобразить другие пасторальные фигуры, возможно, еще одну обнаженную женщину, или сатира, или кого-то еще, кто знает? Для меня солдат выглядит так, будто его пририсовали позже. Когда Джорджоне работал над картиной, помня об Академии и своих заказчиках, разразилась гроза. Сильная и необычная, как он и запечатлел. К счастью для него, потому что нельзя понять историю, не увидев ее мощной бурей, которая только-только закончилась. Свет и звук в этот момент особенно ясные и чистые, словно все иллюзии сметены, и осталась одна лишь истина. Облака поднялись, уходя к зеленовато-серым горам, деревья согнулись в предчувствии беды, молния такая мощная, крепкая и молодая, и понятно, что перед тем, как ударить куда-то в город, она играла в облаках и освещала мир, точно молодой конь, который мчится по лугу, чтобы почувствовать ветер. И когда мир стал темнеть и поднялся ветер, Джорджоне почувствовал свою смерть и смерть всех и всего, что ему дорого. Увидел руины и ночь. Увидел будущее процветающих и гордых городов, арок, мостов, высоких крепостных стен. Эти разбитые колонны – его видение Академии с ее правилами, соперничествами, мнениями. Яркий цвет только у молнии и на переднем плане. Женщина и солдат крадут свет и цвет у всего, что лежит в руинах. Обнаженная и беззащитная, с младенцем на руках, она невольно бросает вызов буре. Понимаете? Это – его единственная надежда. После увиденного, только она и младенец могут сбалансировать мир. И тем не менее солдат отстранен, отгорожен, далек от нее. Все говорят, что он отстраненный. Это правда, потому что он побывал в гуще бури, его сердце разбилось, а он об этом даже не подозревает.