Отец любви, миров строитель,
Услышь смиренный глас рабов,
Будь наш наставник, оживитель,
Будь нам помошник и покров.
Пронзи нас истиной святою
Да дышим и живем тобою.
Удивительно было настроение, с какой мужчины пели гимн. На лицах у всех было молитвенное выражение, словно они перед алтарем стояли. Но в храме люди Бога славят, заверяют в верности торжественно, но без экстаза. Разве что на Пасху ликует душа, а прочие дни, хоть и о любви поют, делают это почтительно, грустно и всегда о чем-нибудь просят с покорностью, а масоны откровенно радовались, как дети. Но и радость эта была в рамках, очень соразмерена. Напротив Глафиры сидел молодой человек, лет двадцати с небольшим. Он пел с особым воодушевлением. Высокий голос его выделялся даже в общем хоре. И одеждой он отличался от всех, все были в черном, а он в темно-сером. Красив, ничего не скажешь, брови, словно кисточкой прорисованы, в сочетании с бледностью лица и серебристым париком брови его выглядели особенно ярко. На щеке и на подбородке щербинки от оспы, впрочем, это его не портило. Тут незнакомец заметил внимание Глафиры, они столкнулись взглядом, и она поспешно отвела глаза.
Песня смолкла, великий мастер произнес первый тост, Маска добросовестно переводил Глафире текст на немецкий, вот ведь привязался! После короткого, но дружного плескания рук, все наконец потянулись к бокалам, заговорили весело. Слуги начали обносить гостей блюдами. Левый сосед повернулся всем корпусом к Глафире:
– Разрешите представиться, господин Шлос: Отто Виль к вашим услугам.
– Благодарю вас, – вежливо пролепетала Глафира. – Откуда вы меня знаете?
– Я позавчера приехал из Гамбурга, – продолжал Виль, – и много о вас наслышан. Очень жаль, что мы не были знакомы ранее. Сейчас опять будут петь. Поговорим позднее.
Где там пятки, где душа, которая скатывается в эту часть тела в страшные минуты? Глафире казалось, что она близка к обмороку. Никогда прежде не теряла она сознание, но сейчас волне была готова к тому, чтобы оно потерялось. А почему бы не предположить, что ее левый сосед уже понял, что она не Шлос? Тогда капкан захлопнулся. Бежать и немедленно. Сослаться на головную боль и бочком, бочком выйти из-за стола, не обращая внимания на удивленные взгляды.
О, восторги несравненны, каковых не знает мир!
Чувства здесь любви бесценны устрояют светлый пир,
Здесь утехи без отравы, без раскаянья забавы.
Льют отраду в нашу кровь. –
Маска с добросовестностью механизма шептал в ухо Глафире перевод.
Песня успокаивала. И Глафира даже обнаружила, что слегка притоптывает каблуком в такт мелодии. А почему бы не предположить, что оный Виль действительно не знает Шлоса? Это значит, что ангел-хранитель опять позаботился о своей подопечной и помог ей избежать настоящей западни. «Без раскаянья забавы льют отраду в нашу кровь», – повторила она про себя и любезно улыбнулась левому соседу.
– Стало быть, ради разговора с вами меня и позвали на этот обед?
– Ну, этого я не знаю, у русских свои дела. Но по прибытии в Петербург я сразу сообщил в ложе, что мне надобно увидеться с вами.
– И о чем вы хотели со мной говорить?
– Об этом после.
Один за другим следовали тосты, за столом было шумно, весело. Казалось, что алебастровый череп, притаившийся под овальным зеркалом, тоже скалит зубы с полной беспечностью. Маска куда-то удалился, и Виль повел себя более раскованно.
– Вы знаете Крюгера?
– Нет, – ответ вылетел раньше, чем Глафира его обдумала. Может быть, ей надлежит знать этого неведомого Крюгера?
– Оно и понятно, вы так молоды, – в словах Виля позвучала не столько насмешка, сколько невысказанный вопрос. – Я принадлежу к ложе «строгого наблюдения». В свое время мастер наш Крюгер ввел свой ритуал: вольным каменщиком может стать только христианин, но не еврей, не магометанин, не язычник. Только христианская религия имеет власть и силу делать злое сердце добрым.
– Что ж, вполне понятный ритуал, – пожала плечами Глафира.
– Но русские ему не следуют. – Виль выразительно показал глазами на пустующее рядом с Глафирой место.
– О, вы ошибаетесь. У русских большая примесь татарской крови. Уверяю вас, сидящий со мной рядом господин, истинный христианин.
Дальше беседа пошла как по-накатанному, обычный светский треп, кажется интересно, а по сути, совершенно ни о чем. Виля интересовали светские сплетни, Глафира иногда пересказывала что-нибудь, услышанное от Озерова, но чаще отшучивалась, мол, торчит в Петербурге исключительно с торговыми делами, а до русского двора ей и дела нет.
– Все-таки на вид вы очень юны, – вздохнул Отто Виль. – Генрих говорил мне, что вы молодо выглядите, но не настолько же…
– Генрих?.. – Глафира сделала выразительную паузу.
– Да, Розенберг. Откройте вашу тайну молодости. Я знаю человека, который в сорок выглядит на тридцать. И он сознался, что всю жизнь умывался на ночь грудным молоком. Да, да, берет у кормилицы. Но молоко молоком, но он еще намекнул, что у него есть мазь, составленная самим Сен-Жерменом.
– Я знакома с Сен-Жерменом, – веско сказала Глафира (хорошо бы еще знать, кто такой этот Сен-Жермен!), она подумала и добавила, – и иногда прибегаю к его советам и помощи.
Отзвучала еще одна песня, на этот раз меланхоличная: «Блажен кто страждущем внимает…». Вдоль стола пошли два сборщика милостыни. Обед подходил к концу.
После последней здравицы мастера: «больным облегчение, здравым умеренности», последовал традиционный вопрос:
– Брат надзиратель, который час?
Маска, Глафира и не заметила, как он занял свое место за столом, тут же вскочил на ноги.
– Самая полночь.
– Какая полночь, если еще десяти часов нет? – проворчал Виль. – В Петербурге считают, что когда бы ни происходила масонская работа – на дворе полдень, ибо свет истины освещает пусть к храму премудрости. Но как только каменщик отдыхает от трудов, то есть не работает для вечности, то мир, и мы вместе с ним, погружаемся в тьму полунощную, где правят бал пороки и страсти, – к концу тирады он снизил голос почти до шепота, ясно, что он насмешничал над русскими братьями.
– А по-моему, это логично, – осторожно заметила Глафира.
Виль не обратил внимания на ее ответ, он вдруг посерьезнел, стал искать кого-то глазами, видно, хотел подойти, поговорить, а может, просто попрощаться, но раздумал и, обращаясь к Глафире, сказал тоном приказа:
– А сейчас, с вашего позволения, мы поедем вместе в моей карете. Там и поговорим.
– И заодно подвезете меня до дома, – согласилась Глафира, приказав себе воздержаться от преждевременной паники.
Карета была удобная, с мягкими спинками, с лакированными подлокотниками. Русские братья, явно заискивая перед важным иностранцем, предоставили ему самый доброкачественный транспорт. А разговор был странный. Недаром Глафира его боялась, и как мы впоследствии узнаем, не без основания. Виль начал с того, что пустился в пустую болтовню про высокую миссию, про долг всех немцев, и не только немцев, но и европейцев. Какой долг, перед кем?