— Дай поговорить с человеком, — отмахнулся «семинарист».
— Крикни тем троим, пусть идут к селу, — добавил Крамарчук. — А сами садитесь. Это лучше, чем лежать. Земля нынче сырая.
Они сели спиной к Крамарчуку. Закурили. Но кричать своим длинный так и не стал. Понимал, что пока те трое не ушли, стрелять в них партизан не будет. Если, конечно, и они будут вести себя смирно.
— Так сколько было десантников? Где их выбросили? Ну?!
— Черт их знает, — ответил «семинарист». — Мы только слыхали, что выбросили. И что вроде бы парашют нашли. Больше ничего не знаем. Немцы про это не очень-то болтают. Мы же — люди маленькие.
— Вы не люди, вы полицаи.
— Есть власть, должна быть и полиция. Будто тебе это непонятно? — вмешался длинный. — Припечет — тоже придешь, попросишься.
— А может, и не попросится, — неожиданно заметил «семинарист». — Что-то до сих пор не припекало.
— Тогда ты к ним просись.
— О парашютистах я, допустим, ничего не слышал, — вмешался Крамарчук. — Но о Беркуте кое-что знаю. Где он сейчас? Что гутарят?
— Это о каком Беркуте? Который в немецкой офицерской форме разгуливал по Подольску? — уточнил «семинарист». — Так того вроде бы на тот свет спровадили. Все об этом говорят. Вчера немцы снова леса прочесывали. Пусто.
— А тот немец-связист, что полицая повесил? — возразил длинный.
— Да немец его и повесил. Думаешь, нас с тобой они любят больше, чем партизан? Как только победят, так всех и перевешают. За верную службу. Да идите, идите к селу! — крикнул он, когда те трое опять позвали их. — Покурим и догоним! Слышь, ты нас отпустишь? Будь человеком.
— Может, и отпущу, — неохотно пообещал Крамарчук, видя, что те трое все-таки не уходят, а теперь уже все усаживаются на склоне оврага.
— Пальнешь, опять лес прочесывать будут, — пригрозил длинный. — Да и хлопцы наши вон.
— Плевал я на ваши прочесывания. Ты, «семинарист», подтолкни сюда ваши пушки. Подтолкни, подтолкни...
Рыжеволосый одну за другой перебросил винтовки к ногам Кра-марчука и вновь отвернулся. Сержант быстро разрядил их, потом приказал снять и бросить за куст патронташи.
— Как только отойду, возьмете свои пушки и, не оглядываясь, пойдете к своим, — приказал Крамарчук. — Пискните — не уйдем, пока не уложим всех пятерых. Я здесь не один.
— Что, и краля твоя стреляет? — искренне удивился «семинарист».
— Еще лучше, чем я. А теперь, если хотите жить, коротко: что там за история с немцем-связистом? Уж очень она меня заинтересовала.
Склоны гор освещались резковатым оранжево-песочным светом — возбуждающе тревожным, предвещающим то ли песчаную бурю, то ли огненный смерч. Зрелище, которое открывалось сейчас
Власову, почему-то показалось ему давно знакомым. Когда-то он уже видел и этот закат — с бледновато-багряным, словно бы раскаленным в горне солнцем, лучи которого едва пробивались сквозь крону рощи; и невесть откуда появившиеся крытые повозки, словно бы пришедшие из прошлого века; и эту, похожую на башню замка скалу...
— Что вам чудится в этом пейзаже, генерал? — Прежде чем раздеться, Хейди задернула плотную штору да к тому же заставила Власова отвернуться. Но он не удержался, слегка отодвинул плотную коричневатую ткань и засмотрелся на открывшийся ему горный пейзаж, забыв на какое-то время о том, где он, о съедаемой страстью и нетерпением к женщине.
— Пытаюсь вспомнить, где и когда видел его.
— Уверены, что видели? — сомкнула Хейди руки у него на плече, припав оголенным телом к шершавому сукну мундира. — Именно этот?
— Не этот, конечно. Однако, поди же, не могу отделаться от мысли, что уже однажды...
— Разве что в прошлой жизни. Почему бы не предположить, что в вас вселилась душа древнегерманского воина, что, собственно, определило вашу судьбу. Пейзажи, которые кажутся вам знакомыми, это воспоминания, сон души.
— Вполне возможно, хотя по поводу именно этого пейзажа у меня иные соображения.
Хейди уже постепенно привыкала к тому, что очень часто Власов отвечал резко и общался с ней преимущественно короткими отрывистыми фразами. Вызвано это было, очевидно, не столько языковыми затруднениями, сколько привычным тяготением к армейской лапидарности. Впрочем, ее муж был убийственно велеречив, многословен и по любому пустяку пускался в длинные рассуждения.
«Ты не истинный военный, — бросала она ему в лицо, желая унизить. — В тебе нет офицерской жилки. Нет уверенности в себе, стремления повелевать».
Его, офицера СС, это действительно оскорбляло. Но как же на самом деле Хейди была признательна ему за неумение повелевать!
— У нас в городке есть одна полуведьма, большая специалистка по части переселения душ. Если желаете, генерал...
— Кажется, это было не так уж давно — когда моя душа принадлежала совершенно иному человеку И никакого колдовского «переселения» не понадобилось.
— Иногда это случается в течение одной жизни, — вынуждена была согласиться Биленберг.
Они вдвоем опустили штору и, погрузившись во мрак, слились в поцелуе, неумелом, замешанном на стыде и приглушенном возрастом обоих.
— По-моему, мы с вами попросту забыли, как по-настоящему впадают в грех, — молвила Хейди в оправдание Андрею. — И дело здесь не столько в наших годах — мы еще достаточно молоды. Ведь не в возрасте же, правда ведь? — вновь потянулась к нему губами, одновременно расстегивая его китель.
— Но и не в войне, — генералу не хотелось, чтобы что-либо из происходящего здесь списывалось на то, на что очень многие списывают теперь все свои сугубо тыловые грехи. Он старался быть справедливым — насколько это вообще возможно — даже по отношению к войне.
В последнее время Власов вообще старался быть как можно справедливее. Насколько это, опять же, мыслимо, пока ты мечешься посреди самой лютой из войн. Причиной тому — неугасающее чувство вины перед своей 2-й ударной армией, полегшей в болотистых лесах под Волховом, Любанью и Мясным Бором. Она еще взывала к нему десятками тысяч душ, справедливо требуя от своего командующего или отвести от нее позор поражения, или присоединиться к своим солдатам. Власов знал, что советская пропаганда, а вслед за ней и злая солдатская молва обвиняют его в том, что он предал армию, подвел ее под удар германцев, сдал гитлеровцам; бросил жалкие остатки разметанных по болотистым островкам Волховского фронта полков на произвол судьбы...
Но как он мог оправдать себя и свою 2-ю ударную перед всем миром? Кто способен был восстановить справедливость в отношении этой армии и ее командующего? И разве дело только в самой сути войны, а не в порядочности тех, кто сотворяет эту грязную и не менее страшную, чем болотные трясины под Мясным Бором и Спасской Полистью, молву? Почему молчит бывший тогда командующим фронтом генерал Мерецков? Почему молчит Жуков? Впрочем, кто снизойдет до справедливости, когда речь идет о командующем-предателе? Даже если он требует этой — справедливости не ради себя — ради погибших солдат.