— Это относится только к политике? Или к постели — тоже? — Матери было уже шестьдесят пять, но она все еще мужественно выстаивала под ударами лет и судьбы. Рослая, полнотелая, она символизировала собой непоколебимость германской женщины, о которой так часто стали распространяться теперь все газеты рейха.
«Во всяком случае ей все еще удается удерживаться на той грани, — подумала Хейди, с тревожной гордостью осматривая мать, — за которой женщина в возрасте самоубийственно превращается в обычную ворчливую старуху».
— А нельзя ли предположить, что это где-то между политикой и постелью? Тем более что здесь все так взаимосвязано.
— Предположить-то можно, — с материнской грустью согласилась фрау Гретхнер. — Я знаю немало женщин, которые на удивление быстро сжились со своей вдовьей ролью и вдовьими печалями. Однако с самого начала было ясно, что тога скорбящей Марии Магдалины явно не для тебя. И вот подтверждение.
Хейди поднялась с пола, осмотрела себя в зеркало и, приведя мать в полное изумление, принесла из кухни недопитую бутылку коньяка.
— Я не зря упомянула Франко. Помнится, в свое время ты была восхищена этим генералом. И не только потому, что лично знакома с ним.
— И все еще восхищена, — отважно подтвердила мать. Она уже все поняла: у Хейди появился свой кумир, свой Франко, Гитлер, Наполеон или с кем она там сравнивает его. Понимание этого сразу же изменило ход ее мыслей. Из противницы их знакомства она превратилась в союзницу.
Сегодня Хейди еще раз убедилась в этом, когда, позабыв на время о Франко и прочих великих мира сего, они вновь заговорили о невесть откуда появившемся генерале, который, вполне возможно, в скором будущем может стать диктатором России, ее фюрером, царем или, в худшем случае, правящим Великим князем. И все же мать считала святой родительской обязанностью лично встретиться с генералом Андрэ и выяснить его намерения. Вот этому-то дочь и воспротивилась, но так, чтобы не обидеть ее и, в случае поражения, не лишиться поддержки.
— Вам не кажется, Андрэ, что между постелью и политикой мы должны изыскать нечто третье? — Власов не знал о нравоучительных диспутах, происходивших в последние дни между Хейди и ее матерью, поэтому вопрос показался ему настолько же философским, насколько и некстати храбрым.
— На чем бы мы с вами, фрау Биленберг, ни остановились, так или иначе оно будет относиться то ли к постели, то ли к политике. Весь тот рай посреди войны, который мы с вами устроили себе, возможен только на таких условиях.
Солнце заползало в просвет между двумя мрачными вершинами, разгораясь в нем, словно костер колдуна — в пещере.
Они лежали на небольшой, окруженной орешником поляне, и страсть, зарождавшаяся в их объятиях, разгоралась вместе с пламенем вещего колдовского светила. Жара наконец-то спала, затихли голоса бродивших неподалеку мальчишек, и горная расщелина, в которой нашли приют эти двое, постепенно наполнялась блаженственной тишиной и столь же блаженственной прохладой.
Санаторное бытие все ощутимее томило Власова, и он вырывался из стен «Горной долины», будто из-за колючей проволоки концлагеря, чтобы здесь, на склонах невысокой гряды, развеивать ностальгию и приглушать все еще напоминавший о себе комплекс невольника.
— Это действительно рай, — Хейди шаловливо оттолкнула Андрея, улеглась на спину и потянулась, призывно приподнимая едва прикрытую тонкой розоватой кофточкой грудь. — Но почему «посреди войны»? Посреди мира. Посреди всего мира. Посреди всего... Мы должны изменить его. Изменить представление о вашей России. О Германии. О самой Европе.
— Мы с тобой?
— А почему не попытаться? Почему нечто подобное в состоянии были сделать Македонский, Цезарь, Наполеон, Гитлер? Этого же стремились достичь генерал Франко и ваш, как его там?.. — она сморщила лоб и умоляюще посмотрела на Власова. Но тот понятия не имел, о ком Хейди завела речь.
— Ну, этот, Денникоф...
— Деникин, что ли? — иронично осклабился командующий. — Господи, только не сравнивай меня с ним.
— Почему? — совершенно серьезно поинтересовалась Хейди. — Слишком незначителен?
— Слишком.
— Если вы, господин командующий, считаете кого-то из великих «незначительными», говорите об этом прямо. Я пойму. Или, по крайней мере, попытаюсь понять. Ясно, что вам это нужно для самоутверждения, генерал.
Рука Власова, доселе блуждавшая по ноге женщины, наткнулась на одну из величайших человеческих тайн и замерла. Укладывая Хейди рядом с собой на плащ, генерал готов был наброситься на нее, однако слова, которыми она его «охлаждала», способны, как оказалось, открыть в этой немке нечто более сокровенное, нежели он способен был добиться своей мужской страстью. Отныне в Германии у него появилась не просто смазливая женщина, но влиятельная мудрая единомышленница.
Самоутверждаясь, я думаю не столько о том, как бы низвергнуть былых полководцев-кумиров, сколько о том, как заполучить солдат для собственной армии. Чтобы заявить о себе как о военачальнике, мне вовсе необязательно унижать великих предшественников, — проговорил он, прежде чем слиться с Хейди в поцелуе.
— Вряд ли кто-либо способен будет понять вас так, как понимаю я, генерал Андрэ.
Под утро, пройдя к тому времени километров двадцать, они забрели на заброшенную ферму. За горой измятых кошелок и ведер Мария случайно обнаружила пролом. По нему проникли в маленькую клетушку, дверь которой была заколочена и завалена огромной кучей навоза. В эту клетушку, служившую, наверное, кладовкой, Мария и затащила потом совершенно обессилевшего сержанта.
Приходя в себя, Крамарчук осознавал, что медсестра пытается подкармливать его размоченными кусочками лепешки (двумя небольшими лепешками Кристич одарила неубитая ею старуха) и крошками найденной здесь же, на ферме, макухи. А поила слегка притухлой, с привкусом ржавчины, водой, приложив мокрую тряпицу к его пылающему лбу. Но все это не помогало, чувствовал он себя прескверно. Целые сутки, проведенные ими в этом заточении, Николая то жгло огнем, как на страшном суде, то лихорадочно знобило, словно он погружался в полынью. И только на исходе суток, под утро, он наконец забылся глубоким сном, который медсестра сразу же истолковала как признак выздоравливания.
Первое, что Крамарчук увидел, когда проснулся, — конвертик из серого одеяла на руках у Марии и услышал плач-писк ребенка. Вздрогнув от неожиданности, он закрыл глаза, считая, что это ему мерещится. Незадолго до этого в ночной полудреме-полубреду он сумел расслышать и запомнить доносившиеся из-за простенка плач ребенка и нервный хохот женщины. А еще — какие-то странные выкрики, вытье и сатанинский хохот... Но если бы в руках Марии не оказалось этого серого свертка, он бы даже и не вспомнил о них, считая все услышанное бредовым кошмаром.
— Что это? — спросил он, приподнимаясь на локте. Его поташнивало, но Крамарчук уже понял: самое страшное позади. Он еще повоюет.