– Я хочу, чтобы ты знал: я приехала сама. И мне за это крепко влетит.
* * *
Петербург. Зимний дворец.
Работать за полночь – это еще не конец света. Бог не дал молодому императору ни прозорливости, ни способности схватывать все налету. То, что брат или великая бабка решали в минуту, требовало от Николая часов усердия. Он просиживал штаны над документами – важными и не очень, тяготел к мелочам и старался охватить необъятное. Голова трещала.
Но еще хуже, когда попадались предметы за пределами разума. Тайное не было стезей Никса. Он всю жизнь уклонялся от извивов мистицизма, считая их чем-то даже неприличным. Вера должна быть проста. Ясна в своем корне. Есть Бог. Все, чего Он хочет, сказано в заповедях. И для царя, и для раба. Есть царь, стоящий перед Богом. Есть страна, стоящая перед царем. Если перевернуть все с ног на голову, прервется связь с небом. К этому ведут революции.
Однако был пласт жизни, неподвластный пониманию и вызывавший трепет. Предсказания и пророчества. От них молодого императора передергивало. Как поступали предки? Екатерина отмела все, что не поддавалось рассудку. Выстроила стену между собой и сонмищем юродивых провидцев, потрясавших клюками перед подъездом Зимнего. Тем спаслась. Царствовала со славой. Но не уберегла себя от кончины, в подробностях предсказанной монахом Авелем.
Отец и брат, напротив, любили тайное. Сладостно молились, постигая Промысел Творца. Привечали то мальтийцев, то схимников. И оба ушли так, как ушли. Опять же в тонкостях исполнив пророчество настырного черноризца.
Каков его путь? Нельзя оглохнуть. Не принимать, делать вид, будто ничего нет. Но нельзя и парализовать себя невнятными словесами о грядущих бедствиях. Все заранее решено. Покорись. Неси бремя. Страдай. И сойди в могилу, оставив потомкам кровавый крестный путь…
Тут у Никса начинались пароксизмы. Когда он заводил Инженерный корпус и распродавал из Михайловского замка ложки-плошки, за церковным алтарем обнаружилась картина – не икона – «Моление о чаше». Неуместность в храме мирской вещи, пусть и на священный сюжет, покоробила великого князя. Но она ясно выражала отношение отца к неизбежному: «Господи, пусть минует меня чаша сия, но, впрочем, по воле Твоей».
Так молился Иисус в Гефсиманском саду. В покорности Царя Небесного была чистота. Царя земного – нет. Николай не мог понять, почему. Но внутренне протестовал против подобного выбора. Он и так подчинил себя жребию. Лишил почти всего, что дорого. Однако есть последняя, самая сокровенная свобода – противостоять злу – и отказаться от нее, равносильно предать Бога.
Потому вороха самочинных пророчеств вызывали у молодого императора раздражение. Ломоту сердца.
Часы с золотой купальщицей пробили двенадцать. На секунду вздрогнул и снова замер Гусар, любимый пес Николая. Вечером ему позволялось спать под столом на ковре. Страшно хотелось отодвинуть от себя бумаги и пойти к жене. Тепло, сонно, нежно. Но нет. Вот его складная кровать у дивана с брошенной поверх шинелью. Около трех он не сможет читать, и тогда…
Пальцы выудили из пачки листок. Секретарь Следственного комитета Боровков составил список всех слухов и предсказаний, которыми питались заговорщики.
«Член злокозненного общества Лешевич-Бородулич Алексей Яковлевич направил письмо на имя покойного государя от 12 августа 1825 года. Уверяет, будто был побуждаем страхом за жизнь августейшего семейства и стремился предотвратить беду, монахом Авелем предсказанную». Сильный пожар в Александро-Невской лавре, уничтоживший пять глав Преображенского собора, по словам пророка, знаменовал скорую гибель императора с тремя братьями и племянником. «Ежели не покинут они столицы в половине августа, то конец всему мужскому полу Царского дома неизбежен».
Странно было узнать через полгода, почему их с Рыжим внезапно услали из Петербурга. Николай потер лоб. Что, если брата подталкивали к отъезду? Запугивали. Как теперь пытаются запугать его, разбрасывая по дворцу записки с угрозами?
Государь встал из-за стола, прошелся по комнате. Потревоженный Гусар поднял голову. Хозяин присел перед ним на корточки, сжал ладонями мохнатые скулы, втянул ноздрями собачий дух. Сколько не купай, несет псиной! Терьер выпростал длинный розовый язык с черным пятном и радостно лизнул Никса в подбородок.
Ах ты, морда! Не знать бы ничего. Возиться с собакой на ковре. Тянуть службу. Вместо этого… То молчавшая тридцать лет в затворе блаженная начинала кидать на землю кукол и поджигать с криком: «Цари-мученики!» То старцы-подвижники выходили из лесов возвестить о последних днях.
Неужели отец прав? И Моление о чаше – единственное, что осталось?
* * *
– Софья Григорьевна, мне не смешно.
Александр Христофорович стоял в Гобеленовой гостиной дома Волконских на Мойке. Это была первая же приемная зала, куда посетитель попадал, миновав мраморную лестницу, густоопушенную зеленью латаний. Дальше Бенкендорфа не пустили. Он хорошо знал особняк, принадлежавший престарелой княгине Волконской, наперснице царицы-вдовы, поскольку часто приезжал сюда к Бюхне, ее сыну-недотепе – ныне государственному преступнику № 4, Сержу Волконскому.
Сестра последнего, непреступная, как Измаил, и холодная, как альпийская вершина, возвышалась перед ним в кресле из карельской березы. Направляясь сюда, генерал-адъютант знал, что встретит дурной прием. Но не мог отказаться от визита. Семья бывшего друга была для него не чужой.
– Софья Григорьевна, не вынуждайте меня говорить, что ваше поведение крайне предосудительно. Крайне. – Гость сделал ударение на последнем слове.
– Я вас не понимаю, – важно и вместе с тем отстраненно произнесла молодая княгиня. Когда она говорила, казалось, что собеседнику делают одолжение, снисходя до него.
Александр Христофорович хорошо знал сестрицу своего непутевого дружка и никогда не питал к ней особого расположения. Как и все Волконские, она была с заметной придурью. В отца, екатерининского вояку и генерал-губернатора Оренбурга, разъезжавшего по городу в ночном колпаке и носившего Георгиевский крест на домашнем полосатом халате. Старуха Александра Николаевна всякого натерпелась от своего «ирода». Когда же обнаружилось, что и дети, каждый в своем роде, оригинал, бедняжка совсем пала духом. Если бы не придворные обязанности обер-гофмейстерины, она бы последнего ума лишилась из-за своих птенцов.
– Вы напрасно запираетесь, Софья Григорьевна, – мягко сказал Бенкендорф. – Мне все известно. Я приватным образом допросил фрейлин. Те указали на девицу Кашкину, влюбленную в государственного преступника Оболенского. Она же созналась, что по вашему наущению написала записку с угрозами, которую и подкинула императору.
Тонко выщипанные брови Софи взметнулись, как крылья чайки.
– Какое мне дело до Кашкиной? – с наигранным равнодушием заявила она. – Мало ли что скажет юная дрянь, выгораживая низкий поступок?
Александр Христофорович не мог не признать, что княгиня прекрасно владеет собой. В сорок с небольшим она оставалась еще очень хороша. Белое фарфоровое лицо в форме сердечка, черные густые локоны и огненные глаза. Эта дама умела убедить, умела и приказать.