Он проглотил оскорбление и явился как ни в чем не бывало с докладом. Точно еще на службе. Что было правдой. Ведь официального прошения об отставке граф не писал и ответа не получал. По привычке пошел прямо в царский кабинет. Минуя всех, кто ждал в приемной. Ни один не осмелился возмутиться. Великое дело – репутация. Только прижались задами к стенам. Склонились ниже стульев. Так-то.
Дверь распахнулась. Государь поднял голову от стола. На лице мелькнула досада. Без предупреждения. Даже без стука. Сила Андреевич – великий лицедей. Грубоватая прямота, неотесанные манеры истинного солдата. Как привык при прежнем покровителе, так и теперь, поздно меняться.
– Ах, ваше величество, простите старика…
Он не ожидал, что Николай быстро справится со смущением, поднимется, стремительно подойдет к нему, возьмет за руку и… выведет в приемную. Не в ту, где ждут остальные. Не для публики. А в маленькую комнату непосредственно перед кабинетом.
– Не ближе, чем здесь, Алексей Андреевич, желаю с вами встречаться.
Аракчеев онемел.
Бывало с ним разное. И от отца этого верзилы терпел много. Служба тяжелая, наказания суровые. Если Павел ругал, то нещадно, до слез. А взгляд у самого… как бы вымолвить? Грозный. И в глубине жалкий. Больной. Не сразу приноровишься.
С Ангелом было труднее. Тот никому не доверял. Взор его был точно вывернутый наизнанку павловский. Сверху ласковый, мягкий, даже как бы заискивающий. Никогда не гневный. И только потом, приглядевшись, ощущался холод со дна. Непреклонная воля все сделать по-своему. Тот, кто покупался на первое впечатление, попадал в золотые сети. И Александр вил, что хотел. Нежно, без боли.
Каков нынешний?
Они смотрели друг на друга. Аракчеев превратился в губку. Ему казалось, что даже кожа впитывает настроение царя. Малейшее колебание, неловкость гость сумел бы использовать в свою пользу. Но Николай был закрыт. Как дверь. Наглухо.
Выслал секретаря, взял из узкого книжного шкафа плотно втиснутую между фолиантами папку. Ничем не приметная. Внутри только пара листков.
– Алексей Андреевич, это письмо в числе других документов покойного брата было привезено мне из Таганрога.
Граф побелел.
«Случившееся со мной несчастье, потеря вернейшего друга, жившего в доме моем 25 лет, рассудок мой так расстроили, что я одной смерти себе ищу. Нет ни сил, ни соображения заниматься делами. Прощай, батюшка, помни бывшего тебе слугу. Настасью мою зарезали ночью дворовые люди. И я не знаю еще, куда осиротевшую голову свою приклоню».
Крик души. Государь его так и понял. Прежний государь. Новый, видать, усматривал иное.
– В тот момент, когда мой покойный брат возлагал на вашу расторопность и преданность особые, только ему ведомые надежды, вы попросили отставки.
Инквизиция! Чистой воды!
– Ваше величество, я был болен, не помнил себя.
Круглые глаза навыкате продолжали смотреть, и в глубине их была такая же сталь, как снаружи. Два слоя? Три? Сто? С поверхности донизу одно железо.
– Но вы быстро поправились.
Император протянул собеседнику второй документ, и остатки волос на голове графа зашевелились. Это было его письмо Константину Павловичу с выражением верноподданнических чувств и заверением в готовности служить. «Ваше императорское величество! Получив облегчения от болезни, я вступил в командование вверенным мне отдельным корпусом военных поселений». Внизу листа стояла дата. 30 ноября 1825 года. Через 11 дней после смерти друга и благодетеля. Как только известие дошло до Новгорода.
– Вы скоро получаете новости из столицы. И скоро их обдумываете… для помешанного. – Губы Николая чуть дрогнули. Нехорошо, презрительно, с гневом.
Подбородок Аракчеева сморщился, точно чья-то маленькая невидимая ручка комкала кожу. Они могут присягать и менять свои решения по сто раз на дню! Но слуги, старые слуги, должны оставаться верны. Кому, разрешите спросить?
– Я выразил свою готовность продолжать службу, – отчеканил граф.
– Вы сделали и еще кое-что. – Николай вернулся к шкафу, втиснул папку на прежнее место и извлек небольшую брошюру в кожаном тисненном переплете под мрамор. На обложке красовалась увенчанная императорской короной литера «А», черточкой которой служил летящий голубь с масличной веткой в клюве. Исключительно изящно.
Ноги Аракчеева подкосились. Книжица заключала в себе переписку верного слуги с венценосным другом. За 25 лет. Рескрипты, повеления, даже личные записки. Она появилась в столице вместе с самим графом 9 декабря. Всего несколько экземпляров. Привез для знакомых. Лучший памятник прежнему царствованию.
– Говорят, остальной тираж вы замуровали в колонны Грузинской церкви? – В голосе императора послышалась усмешка.
– Врут. – Аракчеев склонился в глубоком поклоне. – Всего и сделано-то десяток копий. Для друзей… соратников. Так сказать, обелиск великому царствованию.
– Без высочайшего разрешения? – Николай нахмурился.
Сановник молчал. Его схватили за руку. Пойти на такое можно было только в полной уверенности: мнение императорской семьи уже не примут в расчет. Надо убедить новых хозяев положения в своей полной невиновности относительно военных поселений. Он выполнял приказы Александра. И только. Книга стала бы его щитом. Перед теми, кто придет судить и миловать после мятежа. Они должны знать правду – псарь не ответчик. Его дело – служивое – спускать собак, на кого укажут.
Николай продолжал хмуриться. Он знал, чего ждет от него Аракчеев. Пока оставить все как есть. А там гроза пройдет, и опытный, исполнительный слуга пригодится. Вот уже и брат Михаил при назначении в Следственный комитет спросил:
«А Аракчеев?»
«Только этого душегуба не хватало!»
Услужливые люди донесли графу разговор. Молодо-зелено. Пойдут дела посерьезнее, вспомнит. Сам позовет.
– Итак, ваше сиятельство, – Николай набрал в легкие воздуха, – коль скоро вы просили отставки…
– Но я уже имел честь писать его высочеству Константину Павловичу, что поправился…
– Вы писали не его высочеству, а императору. Ошиблись в адресате. Я вашего письма не получал. А посему принял прошение об отставке. Вот соответствующая резолюция.
Никс чувствовал себя виноватым, а потому злился. Он знал историю Араджио, частично от самого же Бенкендорфа. Грязное дело. Всячески замолченное в семье. Однако рога не утаишь. Говорили, что в 1802 году изрядно пивший и гулявший цесаревич Константин заманил к себе в Мраморный дворец жену французского негоцианта, где вместе с адъютантами изнасиловал ее, отчего дама на следующий день умерла.
Каким образом гнусное убийство могло объяснить приязнь цесаревича к никогда не служившему у него Бенкендорфу? Да и если отзыв уходит корнями в давнее, кромешное зло, как после этого смотреть на самого Александра Христофоровича?