Одет денщик был в парусинник – матросский рабочий кафтан, за спиной у него болтался мушкет, сбоку на бандалере – флотской перевязи – висела доходящая до пят кривая казацкая сабля: Аника-воин, да и только.
Чириков похвалил его:
– Исправный слуга, Авраам Михайлович! И на перевале не оплошал, всю поклажу сберег, и здесь первым на штурм кинулся. Я, грит, под ворота петарду суну! Костьми лягу, лишь бы мово барина ослободить… – по-доброму улыбаясь, передразнил Фильку.
Филька от похвалы такого большого начальника и вовсе осмелел, затараторил:
– Я, ваше благородие, вам и место уже в казарме обустроил, ровно в нашей санкт-питербурхской квартере… Отдельное, за занавеской…
– Да погоди ты со своей занавеской! Остынь! – оборвал холопа Дементьев и спросил у Чирикова: – Как же вы меня отыскали, Алексей Ильич?
Чириков весело стал рассказывать:
– Тут история весьма загадочная. Токмо прибыли мы в Охотск, передают мне записку, женской рукой составленную, в коей о вас сказано. Да так толково сказано, что видно, писала письмецо вовсе не простолюдинка. Откуда в здешней глуши взяться даме, умеющей столь изысканно изъясняться, ума не приложу! Откройтесь, кто сия поборница справедливости?
– Самому хотелось бы узнать… – смутился Дементьев. Вроде и не сказал неправду, а покраснел. Благо, что во тьме не видно.
– Ничего, узнаем, – утешил Чириков и продолжал: – Так вот, получил я записку от сей неизвестной благодетельницы и тут же отправился за подмогой к капитану Шпанбергу. И что вы думаете? Он мне отказал. Дескать, у самого людей не осталось – все у Скорнякова-Писарева в яме сидят.
Чириков помрачнел, словно заново переживая неприятный разговор. Махнул рукой, отсекая воспоминания, и уже благодушно сделал вывод:
– Ну да ладно, сами как-то управились. С помощью Божьей.
До Дементьева дошло, что он ещё не поблагодарил своего спасителя.
– Сердечно признателен вам, Алексей Ильич, что не оставили меня в несчастии. По гроб жизни вам обязан. За здравие век молиться буду, – прочувствованно произнес он.
– Полноте, сударь мой, лучше судьбу благодарите, что наш бывший наставник и нынешний охотский командир на ратном поприще оказался не таким удальцом, как на словах. После третьего залпа белый вымпел на башне выкинул и ворота приказал открыть…
– А где он сам?
– Дал деру! Сбежал, аки швед под Полтавой! А ведь когда-то Григорий Григорьевич пресловутого шведа бивал. Посмелей был, помоложе. Думаю, что направился Скорняков-Писарев прямиком в Якутск. Жаловаться станет воеводе, а то и государыне-матушке… Это уж как водится!
– Что же будет с нами, Алексей Ильич?
– Ревизоры разберутся! – Чириков приобнял Дементьева за плечи. – Ябеды – не главное. О главном-то я вам, Авраам Михайлович, сказать не успел: Аниан мы всё-таки обрели!
– Как? Когда? – изумился Дементьев.
– Да оказывается, еще в прошлую экспедицию! Перед самым убытием из Якутска академик Миллер нас всех порадовал – отыскал в воеводской избе сказки атамана Сеньки Дежнёва, что из Лены до самого Ледяного мыса на кочах прошёл и сей мыс обогнул. Поверить трудно: почти сто лет назад! И все это в летописи прописано. Так что сомнений более нет: то место, где проходили мы на «Святом Гаврииле», и есть искомый Аниан!
– Выходит, напраслину тогда на вас в Адмиралтействе возводили?
– Выходит, так, – Чириков помолчал и добавил со значением: – Но и это уже не суть важно, Авраам Михайлович. Перед нами ныне иная цель – Америка!
1
Шкурки соболя были великолепны: отливали золотом, искрились на свету, ровно адаманты. А еще – десяток добрых морских бобров, столько же шкур красной лисицы да несколько сиводущатых… [46]
Перебирая эту знатную рухлядь, ясачный сборщик молодой казак Алешка Сорокоумов сделал над собой усилие, чтобы виду не подать, что мех хорош.
Он напустил на себя важный вид, вытащил одну шкурку из кипы, встряхнул несколько раз, осмотрел со всех сторон и с прищуром спросил у набольшего камчадала, что принес ясак:
– Зачем хвост у соболя отрезал, Федька?
Еловский тойон Федька Харчин закрутил головой, мол, не понимаю, чего начальника хочет.
Сорокоумов начал яриться: все понимает бесов сын, но мозги пудрит. Он кликнул толмача, чтобы расталдычил тойону вопрос. Камчадал залопотал по-своему. Харчин что-то ему ответствовал, тыча пальцем то в шкурку, то в землю, то в сторону реки.
Сорокоумов нетерпеливо наблюдал за переговорами, прикидывая в уме, как бы еще сдернуть с неуступчивого тойона бобров да соболей, но уже не в государеву казну, а в собственную мошну.
Наконец Харчин умолк, и толмач, с трудом подбирая слова, перевел:
– Тойона сказал, нада хвоста глина мешать. Глина крепкий горшок делать. Шкурка без хвоста хорошо. Горшок без хвоста совсем плохо.
Сорокоумов сообразил, что волос соболя пошел на изготовление глиняной посуды, для придания ей прочности, но сделал вид, что ничего не понял. Более того, счел, что лучшего момента для получения нового ясака не найти. Он вдруг кинул бесхвостую шкурку себе под ноги и стал топтать ее с остервененьем. Камчадалы растерянно наблюдали за ним. А Сорокоумов высоко по-бабьи заорал, выпучив зенки и разбрызгивая слюну:
– Шкурку бесхвостую, Федька, ты себе в зад заткни! Шкурка такая всё одно што лист подорожника для подтирки!
Подустав драть глотку и сучить ногами, Сорокоумов внезапно остановился, перевел дух и уже без крика приказал толмачу:
– Скажи тойону, што ён мне вместо этой, бесхвостой, ишшо десять соболей должон, а не отдаст к завтрему, я его в яму посажу! А детей его в аманаты заберу, а женку в наложницы…
Тойон на требование начальника ничего не ответил, только слёзы ручейками потекли по лицу. Он повернулся и понуро побрёл прочь.
– Смотри, толмач, чтоб Федька топиться не надумал! – брезгливо скривился Сорокоумов. – Знаю я ваш плаксивый народишко. Чуть што не по вам, зараз рыдаете, аки бабы… А то ишшо руки на себя наложить норовите… Нехристи… Прости мя, Господи!
Он подтолкнул толмача в спину:
– Ступай за им! Смотри, ежли утопнет, сам тады за Федьку мне соболей должон будешь!
Толмач низко поклонился и бросился догонять тойона. Когда они скрылись из виду, Сорокоумов поднял шкурку с земли, стряхнул пыль, ласково погладил серебристый мех, залюбовался: экая красотища. Каждая такая – целое состояние!
Он бережно упаковал шкурку в кипу. Перенёс рухлядь в ясачную избу, уложил на полати. Ещё раз провел рукой по соболям, осклабился, представил, как разбогатеет, как вернётся на матерую землю, заведёт свой дом, хозяйство. Наконец-то сосватает соседскую Устьку, отец которой богатей Козьма Митрофанов никак не хочет родниться с ним, голодранцем. А тады… Устька, уже по закону, дозволит ему делать то, что прежде, страшась отцовского гнева, разрешила токмо однажды, перед самой разлукой, украдкой, на сеновале… Он и сейчас помнит ее белые, точно спелые репы, тяжелые груди с розовыми набухшими сосками, нежные, трепетные под рукой, точно мех соболий. Губы у Устьки прохладные, а дыхание порывистое, горячее, будто только что выскочила она из парной… Все тело ее молодое, манящее, пахнущее сеном…