Занялся новый день – ясный и тихий. Он подарил Чирикову ещё одну недолгую радость.
К часу пополудни в каюту к нему влетел Елагин и, забыв о субординации, вскричал с порога:
– Лодки, лодки, Алексей Ильич! Наши возвращаются!
Они выбежали на палубу.
Елагин ткнул перстом в сторону залива.
Чириков радостно припал к зрительной трубе – точно две лодки, большая и малая: «Конечно же это – лангбот и гичка!»
Но не прошло и пяти минут, как улыбка сползла с его лица: это были чужие, остроносые, лодки с высокой кормой.
Малая лодка вскоре повернула вспять. Большая лодка явно направлялась к пакетботу. Она подошла на такое расстояние, что Чирикову стали видны сидящие в ней люди.
Гребцов было четверо. Они держали короткие вёсла и гребли у бортов, не опираясь на уключины, как это принято у русских. На корме лодки находился человек в красной одежде.
Когда лодка подошла ближе, он встал и крикнул дважды:
– Агай! Агай! – махнул рукой, приглашая следовать за собой, и уселся на место.
Лодка тотчас развернулась и быстро пошла к берегу.
– Что он говорит? Нам следовать за ними? – спросил Елагин.
– Куда, штурман? На скалы? – хмуро ответил вопросом на вопрос Чириков.
Толмач не смог перевести слова незнакомца.
Неизвестная лодка тем временем вошла в залив и скрылась из вида.
До вечера на пакетботе продолжали ждать хоть каких-то сигналов с земли. Но лодки больше не появлялись, огней на берегу тоже не было.
К ночи Чириков приказал отойти подальше в море, опасаясь возможного нападения. Следующим утром они вернулись назад. И снова весь день прождали напрасно. И ещё одну ночь. И ещё один день…
Двадцать шестого июля капитан созвал консилиум.
– Что будем делать, господа?
– Нынче восемь суток, как ушёл Авраам Михайлович Дементьев… – сказал Плаутин. – Он – офицер опытный, исполнительный. Если не дает о себе знать…
Плаутин осекся, умолк, страшась огласить очевидное.
Елагин, с трудом подбирая слова, закончил за него:
– Теперь уже понятно, господа, что с нашими людьми случилась беда. Американцы, коих мы видели, не дерзнули подойти к пакетботу. Значит, оные в пропаже команды Дементьева повинны. Разве не так?
Никто не ответил.
– Господин капитан-поручик, как это ни прискорбно, мы не можем более ждать. Да и бессмысленно это… – после некоторого молчания заметил лейтенант Чихачёв. – К тому же нам самим неведомо, что ждёт нас на обратном пути…
– Но если Дементьев и другие служители еще живы… – неуверенно подал голос Чоглоков.
– Даже если они живы, господин прапорщик, чем мы им поможем? У нас нет больше лодок! – повторил давешние слова капитана Елагин. – К тому же не забывайте, господа, – обратился он ко всем, – мы и сами теперь очутились в незавидном положении: пресная вода на исходе…
– Хорошо, давайте принимать решение, – сказал Чириков.
По итогам консилиума в вахтенном журнале записали: «Капитан Чириков и нижеподписавшиеся офицеры согласно определили, чтоб за приключившимся несчастьем, а имянно: что потерян ялбот и малая лодка с флоцким мастером Дементьевым и при нем служителей четырнадцать человек, далее свой путь не продолжать, а возвратитца настоящего числа к Авачи, понеже на пакетботе никакого судна не имеется. И не токмо разведывание какое чинить можно, но и воды в прибавок получать не можно, а на пакетботе по счислению токмо сорок пять бочек, из которых, может быть, несколько и вытекло. А в расстоянии от Авачи обретаемся близ двух тысяч минут. И на такое расстояние имеющейся воды не очень довольно. Понеже какие будут стоять ветры неизвестно, того ради и определили возвратиться, дабы за неимением воды не воспоследовало крайнее бедствие всему судну…»
– Поднимайте якорь! – приказал Чириков. – Уходим!
Раздались команды вахтенного офицера. Засвистела боцманская дудка, перешедшая по наследству к боцманмату Трубицыну.
Заскрипела якорная лебедка. Полезли вверх по вантам матросы. Захлопали на ветру паруса.
И вот уже снова шипят и пенятся волны, рассекаемые форштевнем…
Чириков с полуюта мрачно смотрел, как удаляется от них такой желанный и оказавшийся таким злополучным берег.
«Жив ли Дементьев? Что сталось с остальными?» – неизбывной сердечной болью и неразрешимым вопросом увозил он с собой память о пребывании здесь.
Чириков не мог знать, что в этот самый миг Авраам Дементьев – один из трех уцелевших моряков с баркаса, очнулся в индейской бараборе.
Открыв глаза, он увидел прямо над собой низкий бревенчатый потолок, сухой мох, торчащий из щелей. Попытался повернуть голову и не сумел. Едва двигая запёкшимися губами, простонал:
– Пи-ить, пи-ить…
Раздался шорох. Над ним склонилась женщина с длинными черными волосами, свободно распущенными по плечам. Она с любопытством уставилась на него большими черными, широко посаженными глазами.
– Пи-ить, – повторил он.
Женщина покачала головой, не понимая. Лицо у неё было скуластое, кожа смуглая, но черты – не такие, как у якутов и камчадалов. И ещё одно отличало незнакомку – в разрез на нижней губе был вставлен костяной лоток, безобразно оттягивающий её вниз.
Точно такой лоток, Дементьев вдруг вспомнил это, он видел во сне в ночь перед высадкой.
– Колюжка, – прошептал он непослушными губами и снова провалился в темноту.
1
Адъюнкт Георг Стеллер дождался своего звездного часа – он первым из академического отряда Великой Камчатской экспедиции ступил на землю Америки!
Это право нелегко досталось выпускнику Вюртембергского университета. Пришлось, как говорят, шапку поломать. Сперва, чтобы быть принятым на должность врача и заработать на пропитание, он унижался перед командиром российского артиллерийского полка, расквартированного в Данциге. После кланялся земляку-садовнику из Санкт-Петербургского ботанического сада, чтобы тот помог устроиться лейб-медиком к архиепископу Феофану Прокоповичу – первому лицу в Священном Синоде… А уж сколько претерпел Стеллер от самого архиерея, который, хотя и прозван «российским Златоустом», человеком был далеко не благостным: хитрым, властолюбивым и мстительным…
Всё стерпел Стеллер, дабы получить от его высокопреосвященства рекомендацию для направления адъюнктом натуральной истории при Камчатской экспедиции. Там, на неизведанных еще землях, надеялся он проявить свои ученые способности и знания. В Сибири Стеллер попал в распоряжение профессоров Миллера и Гмелина. Они тоже были людьми непростыми. Герард Миллер оказался чрезвычайно заносчив, считал себя центром мироздания и смотрел на молодого адъюнкта так, словно того вовсе не существовало, а Иоганн Гмелин, хоть и был по характеру добрее, спорить с Миллером не решался и никогда не вставал на защиту Стеллера.