Но Аликс не поверила новому коменданту. Она не верила ни единому их слову. И она была счастлива, что так предусмотрительно укрыла все самое ценное.
«21 июня (4 июля), четверг, – записывала она. – Авдеев смещен, и мы получаем нового коменданта (однажды он уже приходил – осматривал ногу Бэби). С молодым помощником, который показался более приличным по сравнению с другими – вульгарными и неприятными… Все наши охранники внутри сменены… Затем они велели нам показать все наши драгоценности, которые были на нас. Молодой (помощник) переписал их тщательно и затем они их забрали (куда, зачем, на какой срок, не знаю). Оставили только 2 браслета, которые я не смогла снять».
«Молодой помощник» коменданта, который «показался более приличным» Аликс, действительно был приятнейшим молодым человеком. Ясноглазый, в чистой косоворотке, с именем, ласкающим слух царицы, – Григорий. Это и был Никулин, который всего через несколько дней будет стрелять в ее сына.
Из автобиографии Никулина (хранится в Музее Революции):
«Родители мои мещане. Отец – каменщик, печник, мать – домохозяйка. Образование – низшее, окончил два класса.
С 1909 года работал каменщиком, а потом на динамитном заводе (это уже было во время войны, чтобы освободиться от воинской службы). По закрытии завода с марта 1918 года работаю в Уральской областной ЧК».
Юровский приметил его сразу. Никулин не пил, что было редкостью среди бывших рабочих, приходивших в ЧК. И главное – он умел сразу внушить к себе доверие. Юровский все это ценил и нежно звал его «сынок». И когда стал комендантом, в помощники он взял Григория Никулина.
Дневник Аликс: «22 июня (5 июля). Комендант предстал перед нами – с нашими драгоценностями. Оставил их на нашем столе и будет приходить теперь каждый день наблюдать, чтоб мы не раскрывали шкатулку».
А он по-прежнему верил в нового коменданта:
«23 июня. Суббота. Вчера комендант Ю. принес ящичек со всеми взятыми драгоценностями, просил проверить содержимое и при нас запечатал, оставив у нас на хранение… Ю. и его помощник начинают понимать, какого рода люди окружали и охраняли нас, обворовывая нас…»
«25 июня. Понедельник. Наша жизнь нисколько не изменилась при Ю. Он приходит в спальню проверять целость печати на коробке и заглядывает в открытое окно… Внутри дома на часах стоят новые латыши, снаружи остались те же – частью солдаты, частью рабочие. По слухам, некоторые из авдеевцев уже сидят под арестом. Дверь в сарай с нашим багажом запечатана, если бы это было сделано месяц тому назад. Ночью была гроза, и стало еще прохладней».
Грозовое лето. Он часто отмечает грозы в своем дневнике. Молнии на небе и вода на земле. Много воды. И оттого лесные дороги сильно развезло и трудно будет проехать по этим дорогам будущему грузовику – с их трупами…
А между тем дом уже готовили к последнему событию. Он не обратил на это внимания, но она записала:
«25 июня (8 июля). Ланч только в 1.30, потому что они чинили электричество в наших комнатах».
Итак, драгоценности переписаны, электричество исправлено.
На следующий день, 26 июня (9 июля) 1918 года, доктор Боткин начал писать свое письмо. Необъяснимый ужас, неотвратимость надвигающегося, галлюцинации и тоска заживо погребенных – в воздухе страшного дома…
После расстрела в комнате доктора Боткина Юровский забрал бумаги последнего русского лейб-медика…
Я разглядываю их: «Календарь для врачей на 1913 год». Извещение Главного штаба о гибели его сына Дмитрия в бою, декабрь 1914 года.
А вот его письмо (он писал своему товарищу по курсу, по выпуску далекого 1889 года). Он начал писать его 3 июля и, видимо, все следующие дни продолжал сочинять, а потом переписывал это длиннейшее письмо своим мелким, бисерным почерком. Переписывал он его до последнего дня, когда кто-то прервал его на полуслове…
«Дорогой мой, добрый друг Саша. Делаю последнюю попытку писания настоящего письма – по крайней мере отсюда, – хотя эта оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь куда-нибудь откуда-нибудь писать. Мое добровольное заточение здесь настолько же временем не ограничено, насколько ограничено мое земное существование. В сущности, я умер – умер для своих детей, для дела… Я умер, но еще не похоронен или заживо погребен – как хочешь: последствия почти тождественны… У детей моих может быть надежда, что мы с ними еще свидимся когда-нибудь в этой жизни, но я лично себя этой надеждой не балую и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза… Поясню тебе маленькими эпизодами, иллюстрирующими мое состояние. Третьего дня, когда я спокойно читал Салтыкова-Щедрина, которым зачитываюсь с наслаждением, я вдруг увидел как-будто в уменьшенном размере лицо моего сына Юрия, но мертвого, в горизонтальном положении с закрытыми глазами. Вчера еще, за тем же чтением, я услыхал вдруг какое-то слово, которое прозвучало для меня как «папуля». И я чуть не разрыдался. Опять-таки это не галлюцинация, потому что слово было произнесено, голос похож, и я ни секунды не сомневался, что это говорит моя дочь, которая должна быть в Тобольске… Я, вероятно, никогда не услышу этот милый мне голос и эту дорогую мне ласку, которой детишки так избаловали меня…
Если «вера без дел мертва есть», то дела без веры могут существовать. И если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это только по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путем тяжкого испытания, потери моего первенца, полугодовалого сыночка Сережи, оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширился и определился, и в каждом деле я заботился и о «Господнем». Это оправдывает и последнее мое решение, когда я не поколебался покинуть моих детей круглыми сиротами, чтобы исполнить свой врачебный долг до конца, как Авраам не поколебался по требованию Бога принести ему в жертву своего единственного сына…»
Из дневника Николая: «28 июня. Четверг. Утром, около десяти тридцати к открытому окну подошли двое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы без предупреждения со стороны Ю[ровского]. Этот тип нам нравится все менее! Начал читать восьмой том Салтыкова».
Ну конечно же, эта решетка – финал. Было в этом что-то ужасное: входя в комнату, видеть эту темную решетку…
Он страдал за нее и за мальчика. А она… она жила трудным бытом заточения:
«28 июня (11 июля). Четверг. Комиссар настоял, увидеть нас всех в 10. Он задержал нас на 20 минут и во время завтрака не разрешил нам больше получать сыр и никаких сливок.
Рабочий, которого пригласили, установил снаружи железную решетку перед единственным открытым окном. Несомненно, это постоянный страх, что мы убежим или войдем в контакт с часовым. Сильные боли продолжаются. Оставалась в кровати весь день».
Да, «черный человек» нанес им в этот день два удара. В конце концов, эти сливки, сыр, яйца, которые приносили из монастыря, были каким-то разнообразием в постоянной скуке Алексея.