1948-й год. Страна на подъёме. Залечиваются нанесённые войной раны, недавно отменили карточную систему, жизнь день ото дня становится лучше, правда не все так веселы, как утверждают в Кремле, но тем не менее… Кстати, в этом же году началась пресловутая «борьба с космополитизмом», проще говоря – государственная антисемитская кампания. Именно она послужила причиной превращения Андрея из Менакера в Миронова. Боясь осложнений, родители сменили еврейскую фамилию сына на исконно русскую, не вызывающую ни подозрений, ни опасений.
Мария Владимировна искренне верила, что её сын – самый одарённый и самый талантливый ребёнок на свете. Это закономерно – мать есть мать, и свой ребёнок, каким бы он ни был на самом деле, для неё всегда лучше других. Интересно то, что родители поначалу не разглядели в Андрее ни актёрского, ни музыкального таланта. В своих мечтах они видели сына дипломатом и надеялись, что он поступит в институт международных отношений.
«У нас дома стоял рояль „Блютнер“, – вспоминал Андрей, – но до четырёх лет я был убеждён, что это фамилия рояля. Дело в том, что к нам часто приходил композитор Матвей Исаакович Блантер. Я был уверен, что Блантер, Блютнер – это одна и та же фамилия. Вообще, мои родители очень музыкальные люди, и они мечтали, чтобы я стал пианистом. Ещё буквально в грудном возрасте меня подносили к инструменту, я бил по клавишам и уже тогда произносил фамилию великого композитора: „Бах, бах, бах“. Ну и родители сочли это достаточным основанием, чтобы пригласить ко мне учителя музыки. Это был очень пожилой человек с печальными глазами. Он сыграл мне что-то и попросил меня повторить. Как мог, я повторил. Глаза его стали ещё печальнее. Он сказал: „К сожалению, у этого мальчика нет слуха“. Тогда вмешалась бабушка, она была очень энергичная женщина, и сказала: „Я не понимаю, а зачем мальчику слух, он же будет играть, а не слушать. И потом, его отец великолепно играет на рояле, разве это не передаётся по наследству?“ А музыкант был такой интеллигентный человек, он сказал: „Не волнуйтесь, мадам, рояль передаётся“. И ушёл навсегда… Леонид Осипович Утёсов, послушав моё бренчание, сказал: „Андрюша, детка, никого не слушай, играй каждый день по два часа, доставь радость папе и маме“. Вот тогда, извините, взмолился отец: „Леонид Осипович, а в чём радость?!“ Утёсов ответил: „Сашенька, радость – это когда он замолкнет“».
Быть дипломатом престижно, но тогда, в стране, жившей за железным занавесом, возможность регулярного пересечения этого самого занавеса (а стало быть, и возможность обеспечивать себя и свою семью разнообразными заграничными товарами) ценилась неимоверно. Дипломаты, пусть даже и самые нетитулованные, в негласной «табели о рангах» приравнивались к «небожителям» – высокопоставленным партийным чиновникам. Их объединяло одно – постоянный доступ к «дефициту», к тому, что было недоступно простым советским людям.
Разумеется, Андрей должен был учиться хорошо, чтобы не позорить своих родителей. Он и учился – носил домой пятёрки и четвёрки. Когда в четвёртом классе набрал троек, получил строгую выволочку от матери и снова взялся за ум. По свидетельству одноклассников, Андрей учился ровно, успевая по всем предметам, но не питая ни к одному из них особого пристрастия. Разве что английский учил он с удовольствием и говорил на нём куда лучше своих сверстников. Оно и верно – будущему дипломату без знания английского никак нельзя. Застрянешь где-нибудь в Софии и всё, конец всех песен. Конечно, атташе в советском посольстве в Болгарии быть гораздо лучше, чем токарем на заводе, но ведь есть ещё Лондон, Нью-Йорк, Сан-Франциско…
Впрочем, Андрей определился с выбором будущей профессии довольно рано. Он хотел, мечтал, намеревался стать актёром. Тем более что способности к лицедейству у него были, и неплохие. Конечно же на мальчика оказывала влияние творческая среда, в которой он пребывал с момента своего рождения. «Андрей, – вспоминал писатель Григорий Горин, бывший другом семьи, – весь отсюда, из этой ухоженной московской квартиры, где тесно не только от обилия книг и картин, но прежде всего от весёлых и талантливых людей, которые постоянно собирались здесь».
Театр, актёры, спектакли. Всё это было так знакомо, всё это так манило… «В детстве он ничем не увлекался, – вспоминала о сыне Мария Владимировна, – собирал марки, но потом бросил. Пожалуй, больше всего его всё-таки привлекало лицедейство. Он обожал играть в войну. Обычно он закрывался в комнате, и оттуда доносились самые разные звуки. Он за всех стрелял, за всех отдавал команды, погружаясь в игру с головой. Мне кажется, что ему нравилось лицедействовать, но что из него получится артист, я не думала. Как-то я ему купила коньки. А рядом с нашим домом был динамовский каток – Петровка, 26. И он каждый вечер, сделав уроки, ходил на каток. И один раз думаю, дай я посмотрю, как он катается. Прихожу и вижу: мой Андрюша стоит, заложив руки за спину, совершенно ничего не касается, просто смотрит, как другие катаются, как падают, ему нравится, он хохочет. Он смотрел на это как на зрелище».
Всей семьёй летом традиционно отдыхали в подмосковном Пестове, в доме отдыха Московского Художественного академического театра (когда-то это была усадьба героя Отечественной войны 1812 года генерала А. П. Ермолова). Здесь одиннадцатилетний Андрей чуть было не снялся в кино.
Летом 1952 года режиссёр Александр Птушко снимал в окрестностях Пестова фильм «Садко». Для массовки режиссёру потребовались дети, одним из которых оказался и Андрей. Вот как впоследствии сам он вспоминал о своём несостоявшемся дебюте: «Что такое кино и киносъёмка в то время! Масса света, техника, все бегают, кричат. Приехали пользовавшийся невероятной популярностью Сергей Столяров, молодая Алла Ларионова, другие киноартисты. Я с завистью смотрел на мальчика, игравшего одну из главных ролей. У него был велосипед, и он ощущал себя кинозвездой. Конечно, наше мальчишеское любопытство было возбуждено до предела. Лёша Хмелёв, я и другие устремились в самую гущу происходящего. Тут же мне пришлось столкнуться и с первым конфликтом в моей жизни, связанным с закулисным миром. Естественный пиетет, всегда ощущавшийся по отношению к Лёше как к сыну Хмелёва [4] , проявился незамедлительно. Ему дали какой-то неслыханный боярский костюм, а меня одели драным парубком в лаптях. А я был очень аккуратный мальчик. И когда мне дали страшную дерюгу, какую-то грязную мосфильмовскую с крупным синим номером шапку, я решил всю эту рвань надеть поверх своей тенниски на „молнии“. А поскольку я нищий, то дерюга должна была просвечиваться, на что я совсем не обратил внимания. Короче, я полез в кадр, всё время держась Лёшки. А Лёшку – боярчонка в роскошных сапогах с загнутыми носами – всякий раз ставили на первый план. Упорно пробираясь через бояр, я наконец оказался перед самой камерой, и когда я уже практически влез в объектив и попал в свет, под дерюгой прямо перед Птушко „заиграла“ моя „молния“. Киносъёмочную группу огласил его исступлённый крик: „Что это?! Кто выпустил этого парубка с ‚молнией‘ на первый план? Я не вижу Садко, я вижу только ‚молнию‘ на рубашке этого хулигана!“ Меня выбросили с площадки, как драного пса. Я так расстроился, что больше уже туда не лез и только со стороны, откуда-то из кустов с дикой обидой наблюдал за дальнейшим ходом событий. Вот такая была моя первая интрига с кино, которую я проиграл».