Прежде всего Хенрик Кайш и его жена Тони, которые во времена фашизма были активными участниками французского Сопротивления, произвели на меня глубокое впечатление. После совместного посещения бывшего концентрационного лагеря Бухенвальд под Веймаром я за ужином у Кайшей впервые увидел на запястье Тони Кайш этот кошмарный номер, который выкалывали в гитлеровской Германии на коже узников, услышал рассказ о судьбах многих немцев, которые, несмотря на все их отличия, удручающим образом напомнили мне подобные судьбы близких или знакомых мне людей в Советском Союзе. Людей, которые, несмотря на все пережитые ими ужасы, сохранили душевное тепло и понимание другого человека, которое подчас проявлялось в жесте, на первый взгляд лишь пустяковом. Так, я навсегда запомнил, как Хенрик сунул мне конверт со словами: «Я знаю, как это бывает, когда оказываешься на чужбине. В чужих краях, чтобы немного свободно передвигаться, надо иметь хоть какие-то деньги».
Позднее я довольно часто бывал в ГДР и встречался там с разными писателями, с которыми связывали меня годы дружеские отношения. Это был, к примеру, к сожалению, рано умерший поэт Манфред Штройбель. Он жил в Дрездене, в этом чудовищно пострадавшем во время войны городе в живописной долине Эльбы, в котором некогда нашел временное прибежище Достоевский после своего бегства из Петербурга. Я еще и сегодня вижу себя в кабинете Манфреда Штройбеля окруженным произведениями графического искусства и потешными деревянными скульптурами. Слышу его мягкий тихий голос, так подходивший к его характеру, и снова вспоминаю одно из его стихотворений, которое он назвал «Ночное чтение» и посвятил Исааку Бабелю, имея в виду его небольшой рассказ «Голубь»:
Свет лампы плывет по лилейным страницам,
И я, обезумев, свидетель немой,
Слежу, как там, гдето в далекой станице,
Ребенка спасает боец молодой.
Мой брат Исаак, добрый красный защитник!
Сквозь кровь и невзгоды иду за тобой!
Штройбель любил канувшего в сталинском ГУЛАГе еврея Бабеля, как люблю его я. И нередко такие совпадения позволяют людям сблизиться. Нечто подобное испытал я с берлинским писателем Хассо Лаудоном, который, когда мы познакомились в Ленинграде, работал над романом о жизни Достоевского под названием «Вечный еретик».
Знакомство наше началось, между прочим, довольно оригинально. К этому времени (это был дополнительный приработок) я время от времени трудился для ленинградского Союза писателей в качестве переводчика-гида для гостей Союза, в основном писателей из ГДР. Я должен был забрать Хассо Лаудона, которого я еще не знал, из гостиницы «Европейская», ждал его в фойе гостиницы и очень удивился, увидев вокруг себя массу фоторепортеров ленинградских газет и журналов. А затем из лифта вышел Хассо Лаудон, но объективы камеры направились не на него, а на кого-то, кто шел за ним, – на человека в широкополой шляпе и больших солнцезащитных очках. Прессу интересовал не литератор (да и как иначе могло быть?), а рок-звезда из Англии Элтон Джон. Хассо Лаудону и мне было нелегко найти друг друга и познакомиться в этой толчее в фойе. Между нами в течение лет возникли и укрепились замечательные дружеские отношения со многими посещениями друг друга. И покровителем нашей дружбы явилась с самого начала литература – такие имена, как Пушкин, Гоголь, Достоевский, которых каждый из нас любил и почитал.
Есть один текст Хассо Лаудона, который он назвал «Мойка» и в котором он позволяет услышать предсмертный крик Пушкина. В этом тексте, исполненном любовью к моему городу, среди прочего сказано: «Не говори „Ленинград“ – говори „Петербург“. Когда в полночь стоишь на Мойке и видишь небо, освещенное солнцем, и вдруг ты слышишь крик – звучит как стенание, как завывание. Нет, это не животное. Это человеческий плач. Мойка кричит более ста пятидесяти лет каждую ночь. С тех пор как она вобрала его в себя, этот крик; с тех пор как он бесконечной секундой вибрировал между каменных стен канала… Не говори „Петербург“ – говори спокойно „Ленинград“. Он уже достаточно стар, чтобы жить с этим криком. С тех пор он слыхал много других, но этот один не перестает звучать. Каждую ночь он поднимается над Мойкой, и каждый день он становится новым словом: то Достоевским, то Блоком, то Маяковским, то Цветаевой. А иногда это Кафка или Гарсия Лорка. Мойка течет повсюду».
И вновь я делаю отступление и хочу упомянуть как минимум двух писателей из – тогда еще другой – Западной Германии. Оба они прибыли в Ленинград из западной части тогда еще разделенного Берлина. Одним из них был Клаус Штиллер, которого позднее я посетил в Западном Берлине. Я перевел его роман «Дневник викарного епископа» и припоминаю еще, что во время его посещения Москвы и Ленинграда (это была целая группа писателей из ФРГ) к нему в Москве был прикреплен сопровождающий. И этот сопровождающий не отходил от него ни на минуту. И нам, чтобы без помех поговорить друг с другом, пришлось прибегнуть к общеизвестной уловке: пригласить его, этого сопровождающего, в ресторан, где мы его основательно накачали. Минут через пятьдесят голова его уже лежала на столе, а мы обрели покой.
На особую ситуацию вокруг тогдашнего Берлина бросает весьма характерный свет другой эпизод, который я пережил не сам, разумеется, и про который мне позднее рассказал Штиллер. Во время очередного пребывания в Восточном Берлине я встретился с Клаусом (он специально приехал из Западного Берлина – повидать меня) и подарил ему книгу о художнике Леоне Баксте в моем переводе на немецкий язык, изданную ленинградским издательством «Аврора». Когда он возвращался в Западный Берлин, на пограничном пункте таможенник подозрительно уставился на книгу, и Штиллер объяснил ему, что это подарок советского переводчика этой книги, который, кстати сказать, перевел на русский язык и его роман. Тираж журнала «Нева», в котором вышел этот роман, был опубликован и составил один миллион восемьсот тысяч экземпляров, так что гэдээровскому пограничнику он выразил надежду, что его, западногерманского писателя Клауса Штиллера, книги вскоре, несомненно, переведут и на восточнонемецкий. Не думаю, что с чувством юмора у пограничника ГДР все было в порядке.
Несколько проблематичнее для меня – это уже восьмидесятые годы – сложился визит Гюнтера Грасса в Ленинград. К нему в Москве прикрепили некую даму в качестве сопровождающей, которая чуть ли не препятствовала тому, чтобы могли вестись другие разговоры, кроме разговоров гостя с переводчиком. Один-единственный раз мы сидели в его номере в гостинице «Европейская», и сопровождающей накоротко пришлось отлучиться в туалет. Мы заговорили (что Гюнтера Грасса очень интересовало) об антисемитизме в Советском Союзе. Но времени для обстоятельного ответа у меня не нашлось: слишком быстро сопровождающая вернулась в комнату, и по ее взгляду можно было понять, что она по меньшей мере пыталась угадать, о чем говорили за время ее отсутствия. Я смог ответить Грассу лишь на следующий день завуалированным образом – небольшим анекдотом. Мы сидели в ресторане ленинградского Союза писателей. Сюда мы пришли после прогулки по набережной Невы от самой Стрелки Васильевского острова. «Здесь, на набережной Невы (несколько домов отсюда), у моего приятеля-художника, еврея между прочим, мастерская, – рассказывал я Грассу. – Так этот приятель каждое утро поглядывает на Неву и с тревогой ждет нового залпа „Авроры“, который на этот раз возвестит не о новой революции, а об очередном погроме». Грасс ответил историей из одной из своих книг о его тете в сегодняшней польской деревне, которую он там навестил. Он предложил ей уехать вместе с ним на Запад. Жить ей там будет легче, лучше; и он купит ей дом, кур, свинью, корову – все, что она захочет. «Но тетя, – так рассказывал он, – лишь кивнула и сказала: „Да, на Западе лучше. Но на Востоке красивше“». Не знаю, насколько точно я это передал, но по смыслу – совершенно точно.