Новому двору не хватает человека на роль шута, но в нем полно придворных, выставляющих себя на посмешище, иногда в силу внутреннего призвания, чаще подчиняясь приказу господина, эксплицитному или имплицитному. Сценарий, естественно, одно из его прекрасных свойств, где двор показывает себя во всей красе. В качестве примера можно привести Эмилио Феде, когда тот присоединился к ритуалу оздоровительного бега под руководством господина. В самый разгар пробежки самоотверженный придворный, которому перевалило за семьдесят, споткнулся и рухнул на землю, явив собой жалкое зрелище, которое тут же запечатлели сидевшие в засаде фотографы. Возможно ли, чтобы человек его лет не нашел в себе силы уклониться от пробежки под августовским солнцем? [57] Но там был господин, человек, который осыпает его щедрыми милостями и славой и с которым он всей душой отождествляется. Как он мог его разочаровать, показав себя неготовым к обряду обязательной пробежки для поддержания хорошей физической формы, которой господин требует от себя и от своих придворных?
Чтобы оставаться рядом с господином и угождать ему, можно пойти на любые жертвы. Хроникеры подтверждают, что авторитетные министры с удовольствием соглашаются по вечерам декламировать вслух отрывки по выбору господина. За коллективными чтениями следует обязанность снова петь песни, также сочиненные господином с помощью придворного певца. Кроме того, нужно смеяться, когда господин рассказывает анекдоты. Кое-кто из-за чрезмерного усердия смеется слишком сильно и сам становится посмешищем, но подобные неудобства случаются. Господин, возможно, сам того не сознавая или нарочно может публично унизить своих придворных. В хрониках рассказывается, что во время одного заседания он заставил подняться со своих мест президента региона и руководителя регионального отделения партии и приказал им держать плакат, представляющий крупные общественные проекты, которые Берлускони собирался строить. Он «разливался мыслью по древу», не задумываясь о двух политиках (один из которых был государственным руководителем), низведенных до не слишком достойного положения людей-подставок [58] .
Пусть читатель попробует представить себе, как бы среагировали такие люди, как Де Гаспери, Уго Ла Малфа, Энрико Берлингер, Альдо Моро, это если назвать лишь некоторые из имен, если бы председатель Совета министров приказал им надеть трусы и бегать за ним, декламировать его отрывки, петь его песни, держать плакаты по время его публичных выступлений. Они бы посмотрели на него снисходительно и с презрением. Каковы бы ни были их недостатки, они никогда не были придворными и не испытывали психологической зависимости. Придворные нового двора охотно приспосабливаются, разве что порой ворчат себе под нос, естественно, тихо и вдали от господина. Поэтому понятны тайная обида и плохо скрываемая злость, которые часто мелькают у них на лицах, или даже высокомерие и агрессивность, которые они предпочитают вымещать на свободных людях, тех, у кого спина прямая, тех, кто не потакает капризам господина. Народ, или как теперь говорят «люди», зачарованно смотрит на придворный спектакль, восхищается ими и хочет стать такими же в надежде добиться славы, почестей и денег. Так, двор проникает в лоно народа, а вместе с ним и раболепный образ мысли, речи и поступки.
Слуги распознаются по некоторым очевидным признакам. Первый, как учат нас авторы, пишущие о политике, – это страх. Тот, кто живет под неограниченной властью одного человека, не чувствует уверенности, даже не испытывая на себе гнета, потому что знает, что господин может отнять у него жизнь, унизить или лишить имущества. Он держит глаза долу, имеет склонность ко лжи и обману и, самое главное, лишен мужества. Наоборот, отличительный признак политической свободы – чувство уверенности, понимаемое как отсутствие страха. В замечательном живописном цикле Амброджо Лоренцетти в Зале Девяти в Палаццо Пубблико Сиены (1339–1341) страх навис над городом, в котором правит тиран, тогда как безопасность поселилась в свободном городе. Ту же самую концепцию можно найти у Макиавелли: «Пользующийся гражданской свободой не ощущает ее важного преимущества, которое состоит в том, что всякий может неограниченно распоряжаться своим имуществом, не опасаясь за честь женщин и детей и за свою собственную жизнь» [59] . Позднее Монтескье включил в свой классический для современного либерализма труд «Дух законов» концепцию, согласно которой принцип тирании – страх, тогда как принцип республики – духовное спокойствие: «Для гражданина политическая свобода есть душевное спокойствие, основанное на убеждении в своей безопасности. Чтобы обладать этой свободой, необходимо такое правление, при котором один гражданин может не бояться другого гражданина» [60] .
Так как это не тирания и не деспотический режим, власть Берлускони держится не на страхе, внушаемом подданным. Она показала, что может отразить натиск своих врагов, сражающихся с ней открыто, и она вызывает в суд за клевету тех, кто обвиняет ее в тяжелых злодеяниях. Но в целом она оставляет свободу выражать свое мнение и критиковать ее. Она защищается огромной мощью своих средств массовой информации, а не при помощи политических репрессий. Она желает не столько устрашать, сколько убеждать, не только задабривать милостями. То есть она скорее хочет, чтобы ее любили, чем боялись, будучи убеждена, как я полагаю, что так она добьется более блистательной славы.
Наряду со страхом еще один характерный признак зависимости – раболепие, а именно склонность угождать власть имущему, чтобы получить или сохранить привилегии. Лишь только Тиберий пришел к власти, рассказывает Тацит, историк имперского Рима, все «принялись соперничать в изъявлении раболепия» (mere in servitium). Консулы, сенаторы, всадники, и самые знатные, оказались при этом самыми проворными и лицемерными, изображали на своем лице смешанные чувства – слезы, радость, скорбное сетование и лесть, чтобы не показалось, что они либо обрадованы кончиной Августа, либо опечалены началом нового принципата. Один из них, Мессала Валерий, даже заявил, что «надлежит ежегодно возобновлять присягу на верность Тиберию; на вопрос Тиберия, выступает ли он с этим предложением по его, Тиберия, просьбе, тот ответил, что говорил по своей воле и что во всем касающемся государственных дел, он намерен и впредь руководствоваться исключительно своим разумением, даже если это будет сопряжено с опасностью вызвать неудовольствие». Это, добавляет Тацит, «единственная разновидность лести, которая оставалась еще не использованной» [61] .
Классический пример был, однако, превзойден в наши дни, когда муниципальный советник из Рима счел себя обязанным предложить назвать улицу или площадь в честь матери Сильвио Берлускони в знак признательности «простой женщине, которая своей самоотверженностью помогла написать страницу нашей недавней истории, внеся свой вклад в решение сына вступить в борьбу Это был выбор, который в течение шестнадцати лет разделяли миллионы граждан. Очень важно, чтобы не была утрачена память об этих простых людях, которые своим мужественным повседневным трудом определили поворот в жизни нашей страны» [62] . Никому, насколько мне известно, не приходило в голову назвать площадь или улицу именем матери Гарибальди, Кавура, Мадзини, Карло и Нелло Росселли или кого-то еще из наших великих. Но, как утверждал сенатор времен Тиберия, некоторые идеи возникают под давлением морального сознания, а вовсе не из желания сделать приятное могущественному сыну.