Великая депрессия и всплеск тоталитарных идеологических дискурсов только усилили востребованность рационального идеологического дискурса после Второй мировой войны. Модернизация 1950-1960-х годов говорила рациональным языком Вудро Вильсона 1920-х годов. Западный стандарт развития был провозглашен универсальным способом достижения благосостояния для развивающихся народов. Кризис универсальной модели модернизации стал очевиден в 1970-е годы в условиях кризиса государства всеобщего благоденствия. Неолиберальная рыночная риторика преодолела кризис убедительности универсальной модели модернизации через дискурс глобализации в 1990-е годы.
Таким образом, в XX веке, который можно считать веком Америки, высвечиваются три очевидных метанарратива: рационализм, модернизация и глобализация. Порожденные данными нарративами дискурсы были призваны блокировать дискурс национализма и составили риторический фундамент «окончательной» победы либерализма.
Однако ирония истории состояла в том, что язык глобализации спровоцировал повышенное внимание к теме национальной общности и идентичности. Это породило альтернативный либеральному консервативный дискурс о столкновении цивилизаций и войне добра со злом, которая была озвучена на самом высоком политическом уровне как противостояние с «осью зла».
Этот в высшей степени схематический обзор основных идеологических нарративов XIX–XX веков лишний раз демонстрирует уязвимость традиционной методологии исторической науки, так как каждый из названных выше метанарративов породил свою интерпретацию истории в рамках академической науки. Обнаружение такой тотализирующей дискурсивной власти вряд ли приведет к исчезновению самих метанарративов, но позволит интерпретировать их не как выражение истины, но как проявление власти, понимаемой в деконструктивистской логике постмодернизма.
Можно сказать, что дискурсивная сила ключевых идеологических метанарративов привела к смешению представлений академической, экономической и политической элит. Достаточно вспомнить «войну историков» Германии и Франции по поиску исторических оснований принадлежности Эльзаса и Лотарингии той или другой стране. Более поздний пример можно найти в массовой увлеченности историков теорией модернизации периода 1960-1970-х годов. Данное увлечение породило огромный массив исследований, доказывавших обоснованность концепта модернизации в истории, но все это натолкнулось на очевидный крах теории модернизации в настоящем.
Во многом именно неудачи традиционной историографии, продиктованные очевидной идеологической ангажированностью, способствовали становлению нового исследовательского направления, использующего лингвистический анализ в качестве методологии исторического исследования. При этом можно выделить два наиболее авторитетных исследовательских направления: теория речевых актов и история понятий (больше известная под своим немецким наименованием Begriffsgeschichte [77] ). Следует отметить, что хотя ключевая работа последнего из указанных направлений вышла еще в 1954 году [Koselleck, 1954], она оставалась долгое время незамеченной глобальным (т. е. англоязычным) научным сообществом, так как выпадала из контекста теории модернизации. Данные исследовательские направления сформировались в качестве альтернативы традиционной Geistgeschichte (история духа), которая трактовала идеологии как длительные цепи преемственности идей и принципов, существующих параллельно друг с другом и оспаривающих право формулирования путей общественного развития. В интерпретации теории речевых актов и Begriffsgeschichte идеологии не являются образом будущего, даже если они на это претендуют. Они не более чем «семантический инструментарий», имеющийся в распоряжении субъектов. Само семантическое поле при этом взаимосвязано с социальной сферой, где формируются представления об альтернативах общественно-политического развития. При этом выбор аргументов из словаря той или иной идеологии зависит от контекста, в котором разворачивается та или иная дискуссия. Такой подход может обнаружить только «колею зависимости», идущую из прошлого, но не имеет прогностического значения, потому что постоянно корректируется меняющимся настоящим, вернее, меняющимися точками зрения на настоящее.
Акцентированное внимание к контексту, во многом продиктованное развитием теории речевых актов и Begriffsgeschichte, привело к формированию исследовательской перспективы, в которой идеология одновременно могла быть представлена сложно сочлененным явлением с происходящими историческими событиями. Вместо построения истории идей, которая служит фоном для других типов историй, теория речевых актов и Begriffsgeschichte пытаются восстановить мышление прошлого во всей его контекстуальной сложности и, отталкиваясь от этого, подвергнуть критической рефлексии идеологические нарративы.
Новое знание, порождаемое соотношением изучения социальной реальности и изучения языка, а точнее, изучением социальной реальности через язык, составили ядро Begriffsgeschichte. Данное направление разрабатывалось в рамках немецкой традиции социальной истории и философской герменевтики. Теория речевых актов, которую по месту деятельности многих ее представителей часто называют Кембриджской школой, отталкивается от научного наследия Р. Кол-лингвуда и англо-американской философии языка, в первую очередь учения о речевых актах Остина. Обе исследовательские школы анализировали действия политических агентов в рамках политического языка, отслеживая систему аргументации в контексте «преобладающих допущений и условий политической дискуссии» [Austin, 1975, р. 6]. Подобный подход очевидно перекликается с философией языка Л. Витгенштейна (в особенности с его теорией языковых игр), где язык и действия рассматриваются как многозначно переплетенные [Витгенштейн, 2009]. При этом школу Begriffsgeschichte и теорию речевых актов нельзя рассматривать как идентичные в своих исследовательских подходах. Begriffsgeschichte основное внимание уделяет структурам и процессам, а теория речевых актов делает акцент на «человеческом факторе» как двигателе интеллектуальной истории. Наиболее показательны в этом отношении труды К. Скиннера и Дж. Покока [78] .
Теория речевых актов изменила основной исследовательский фокус, который до этого господствовал в традиционной англоязычной истории политической мысли, где идеологии рассматривались как более или менее систематизированные идейные конструкции с высокой степенью преемственности. Новый подход состоял в концентрации внимания на взаимодействии политической риторики и политического действия. Можно даже (риторически) утверждать, что в теории речевых актов политическая мысль стала политическим действием, в отличие от традиционных подходов, когда осуществлялся поиск способов, которыми некие общефилософские идеи приспосабливались к политике, получая характер идеологий [79] .
В русле этого нового подхода М. Фриден разрабатывает теорию идеологической морфологии. Особенно ярко это прослеживается в его анализе трансформаций либерализма в условиях обострения социального вопроса и возникновения новых теорий благосостояния в XX веке. В своем исследовании британского нового либерализма Фриден рассматривал, каким образом создавались новые концептуальные механизмы из того «сырья» смыслов и политических практик, которые были под рукой у либеральных доктринеров. Он систематизировал то, какие смыслы и значения были произведены, а какие – исключены из теории и практики либерализма. Тем самым он создал своеобразную культурно-политическую карту, накладываемую на виртуальную бесконечность возможностей логического концептуализирования. Создавая концептуальную морфологию либерализма, Фриден прибегает к комбинаторике возможностей вмешательства государства и невмешательства либеральной традиции. Вместо понимания либерализма как монолита постулатов и ценностей он трактует его как комбинацию концептуальных кластеров и актуальных общественных благ [80] .