Позже, когда хлебные регионы Среднего Запада благодаря более влажным годам и искусственному орошению вновь стали давать богатые урожаи – правда, со все большим применением минеральных удобрений – оказалось, что вызванные пыльными бурями нарушения не были необратимыми. Так какая же катастрофа породила «пылевых беженцев» – экологическая или, скорее, экономическая и социальная? Джон Стейнбек в своем классическом романе о беженцах «Гроздья гнева» представил их, согнанных с земли мелких и средних фермеров, добросовестными и заботливыми хозяевами, чья солидарность могла бы спасти и их самих, и Америку. Всю вину за случившиеся с ними беды Стейнбек возложил на крупных капиталистов-аграриев и связанные с ними банки. Однако многие другие считали, что жертвы пыльных бурь сами виноваты в своих несчастьях. Американский критик и журналист Генри Луис Менкен, считавший образцом солидного крестьянства «пенсильванских немцев» (Pennsylvania Dutch), называл «пылевых беженцев» «фермерами-мошенниками», которые, разграбив почвы, хотели подвергнуть той же процедуре налогоплательщиков (см. примеч. 56).
Очевидно, существует не единственная история «пыльного котла», а целый ряд возможных историй [170] : можно интерпретировать пыльные бури как наказание за первородные грехи сельского хозяйства янки и безудержную жадность, но можно видеть в них наказание за недостаточное рвение в модернизации. Для одних частей Великих равнин можно было рекомендовать крупные ирригационные проекты, для других – возвращение к пастбищному хозяйству, теперь под государственным управлением. Но не все были согласны признать пыльный котел основанием для масштабной государственной интервенции в духе Нового курса. Джеймс С. Мэлин – редкий пример историка, оказавшего влияние на формирование экологических теорий, – собрал обстоятельные указания на то, что для Великих равнин пыльные бури – совершенно нормальное, наблюдаемое с незапамятных времен, природное явление, они переносят частицы почвы, но не разрушают ее. Мэлин жаловался на то, что поиск доказательств и фактов в этом направлении блокирует «пропаганда для оправдания гигантских программ по управлению природными ресурсами». Он и его сторонники считали, что нет никакого смысла возвращаться к якобы естественному экологическому оптимуму Великих равнин, поскольку исходное состояние здесь давным-давно изменено индейским огневым хозяйством. И нет весомых причин, почему бы белым людям не использовать Равнины для своих надобностей, как это до них делали индейцы (см. примеч. 57).
Но этот отпор экологическому фундаментализму еще не означал, что хозяйственные методы на американском Западе обещали долгосрочный успех. С позиций сегодняшнего дня технократический оптимизм Нового курса с его гордостью за гидроэлектростанции долины Теннеси лишь сбил с истинного пути нарождавшееся экологическое сознание. В последнее время заявляет о себе точка зрения, что самая страшная экологическая проблема Запада состоит не в засухах и пыльных бурях, а в скоропалительных проектах по борьбе с ними. Речь идет о гигантских водохранилищах и ирригационных сооружениях, несущих угрозу грунтовым водам и чрезвычайно сомнительных как с экологической, так и с экономической точки зрения. Когда-то, в XIX веке, крупные железнодорожные компании и работавшие на них журналисты вели настоящую пропагандистскую войну против распространенного тогда убеждения, что безлесные пространства Запада представляют собой сплошную пустыню. Эти земли – все, что угодно, но только не пустыня, в будущем они станут житницей, центральным ландшафтом нации. Теперь, наоборот, серьезно обсуждается, не будет ли оптимальным признать этот ландшафт пустыней. Согласно одному из расчетов, из-за экстремально высокого испарения в жарких пустынных регионах для их орошения требуется в 10 тыс. раз больше воды, чем в более влажных местах! (См. примеч. 58.)
Примером, противоположным практике разграбления почв, служили группы немецких переселенцев, которые и в американских условиях – а жили они в очень разных регионах от Пенсильвании до Техаса – сохранили принципы центральноевропейского сельского быта, в том числе менталитет оседлости, и придавали большое значение качественному удобрению, соблюдению севооборота и бережному обращению с лесом. Перед глазами американских ученых-аграриев также был европейский идеал баланса между полем, лесом и пастбищем. Однако гордостью американских фермеров был и остается забор (fence), а не навозная куча (см. примеч. 59). Типичный дом американского фермера построен, в отличие от крестьянского дома старой Европы, без расчета на будущие поколения.
В России, где был примерно такой же переизбыток земли, как в Северной Америке, а мужик, то есть крепостной крестьянин, был мало заинтересован в культуре обращения с почвой, господствовал отчасти архаичный, отчасти колониальный стиль обращения с почвами, в некоторых отношениях сравнимый с американским. В отдаленных регионах, особенно новоосвоенных, вплоть до XX века пренебрегали и удобрениями, и севооборотом. После того как почва истощалась, ее оставляли и распахивали новые земли. Животноводство, за исключением овцеводства, в общем было развито слабо. Русский историк Ключевский говорил о своеобразном таланте древнерусского крестьянина «истощать землю». Но может быть, 10-летней или даже более долгой залежи хватало для восстановления плодородия? Если с точки зрения современной экономики повсеместная инерция и вялость были кошмаром, то это вовсе не означало их вредоносности для окружающей среды. Экологическая история России еще практически не изучена. Правда, четко просматривается тяжелый экологический ущерб, который был нанесен освоением земель южнорусского степного пояса с XVII века. Обширные, когда-то плодородные земли вследствие эрозии потеряли свою ценность для земледелия. В Черноземье с его изумительным плодородием почвы вообще не удобрялись: навозом здесь топили, как в Индии и Внутренней Азии. Особенно бесконтрольным и эксцессивным было подсечно-огневое земледелие в Сибири (см. примеч. 60). На свой лад, но огромная Российская империя склонялась примерно к той же модели истощительного хозяйства, как и Северная Америка. Обеим мировым державам XX века не хватало традиций практического почвенного сознания, несмотря даже на то что в науке о почвах Россия стала мировым лидером.
Метафизический природный романтизм, напротив, присущ американской культуре не меньше, чем Старому Свету. Однако страстная любовь американцев к дикой природе била мимо целей устойчивой экономики. Энтузиазм в отношении «нетронутой» природы не помогал ни сажать лес на вырубках, ни контролировать сами рубки. Лесной житель и отшельник Генри Торо [171] проповедовал крайнюю степень индивидуализма, а вовсе не регулирование. Лесная романтика и крупномасштабные рубки в США существовали параллельно, так же как романтика индейской жизни и геноцид индейцев. Токвиль [172] полагал, что американские леса вызывали столь романтические чувства потому, что все знали – в скором времени их не будет (см. примеч. 61).