Появление категории «природа» в политических и экономических учениях того времени не всегда связано с напоминанием о пределах роста. Нередко она была элементом стратегий роста, например, в представлении о «природных богатствах» страны, которые еще предстоит разведать. И не забудем: природа, которую динамические силы того времени хотели изучить и использовать до последних пределов, – это не в последнюю очередь внутренняя природа человека. Как мог новый «естественный» человек примириться с установленными пределами роста? «Естественным» был дух свободы, он так же восставал против сеньориальных брачных запретов, как против ограничений на промышленность, налагаемых гильдиями, и таможенных барьеров, перекрывавших естественное течение рек. «Неестественны» были не только подавление сексуальности, но и контрацептивные сексуальные практики. В XVIII веке началась истерическая кампания против онанизма, кульминацией которой был Руссо, говорилось, что подобного рода действия – это «мошенничество над природой» (см. примеч. 15). В свете новых природолюбивых веяний прежние демографические методы управления отношениями между человеком и природой стали выглядеть отвратительными и противоестественными. Выражаясь в духе «Экологии разума» Грегори Бейтсона: тот традиционалистский менталитет, который принадлежит к гомеостазу экономики, основанной на ограниченно возобновимых ресурсах, то хладнокровие, которое не ищет все новых раздражителей и новых высот, в эпоху революций и крещендо отошли на задний план. Они еще жили, они даже были широко распространены, но утратили привлекательность.
Существует теория, что индустриализация победила потому, что указала путь спасения из острого экологического кризиса. Благодаря каменному углю она вывела из-под эксплуатационного гнета измученные леса, благодаря минеральным удобрениям восстановила плодородие истощенных почв. Зомбарт представлял индустриализацию как спасение от грядущей нехватки леса, Либих видел в своих минеральных удобрениях спасение от истощения полей и грядущего голода, для них обоих речь шла о жизни и смерти европейской цивилизации. От этой теории не так просто отказаться, многие свидетельства выглядят как ее подтверждения. В самом деле, в XVIII веке Западная и Центральная Европа были буквально наводнены мрачными прогнозами о будущности лесов и сельской альменды. Давид Рикардо [181] , которого не впечатляли успехи аграрных реформ того времени, сформулировал закон падения нормы прибыли с земли при возрастающих затратах труда, и его пессимизм вскоре стал преобладать в политической экономии. Для такой страны, как Дания, лишившейся в XVIII веке практически всех своих лесов и тяжело страдавшей от ветровой эрозии, экологический кризис выглядит доказанным (см. примеч. 16).
Тем не менее, как показывает взгляд из далекого будущего, до пределов «системы, построенной на энергии Солнца» в XVIII веке было еще далеко, еще можно было многого достичь на основе возобновимых ресурсов. Ситуация кажется критической, только если исходить из непрерывного роста численности населения и промышленности. Одна из линий развития того времени сводилась к планомерному достижению все более совершенной устойчивости в отраслях экономики, базировавшихся в конечном счете на солнечной энергии, то есть в лесном и сельском хозяйстве. Индустриализация перечеркнула эти перспективные тенденции: гуано и искусственные удобрения сделали ненужными совершенствование севооборота и баланса между земледелием и скотоводством. Каменный уголь обесценил буковые леса – источник дров и древесного угля и способствовал тому, что в Центральной Европе стали сажать хвойные монокультуры, а в других местах относиться к лесам и вовсе с небрежением.
Но главным, скорее всего, было то, что совершенствование использования возобновимых ресурсов было связано с проблемами управления. Когда на множестве ручьев мельница теснилась к мельнице, а кузница к кузнице, и каждый метр, даже сантиметр воды были распределены, то при переброске и запруживании речных русел приходилось разбираться со все большим числом законов о воде, если подобные барьеры нельзя было преодолеть при помощи государственной поддержки. В таких условиях паровой двигатель, как бы он ни был технически сложен, в вопросах управления казался скорее шагом к упрощению. Аналогично обстояло дело и с каменным углем в то время, когда многие металлургические предприятия видели в новых лесопользователях угрозу своим привилегиям. Кризис доиндустриальной цивилизации только выглядит экологическим, по сути своей это был скорее кризис управления. Во всемирном масштабе ясно видно, что индустриализация началась не в наиболее кризисных регионах, а там, где экологические условия были особенно стабильны и даже все более стабильны.
Глазам современников индустриализация предстала в двух фазах: в первой она украшала окружавший их мир, а во второй – все сильнее уродовала его. Авторы путевых заметок, описывая первые индустриальные ландшафты, часто впадали в восторг: путешественник, помнивший местность еще до огораживаний (Markenteilung), восхищается тем, что на месте бывших пустырей теперь колышутся нивы, по берегам ручьев теснятся мельницы, повсюду пульсирует жизнь и трудятся усердные ремесленники. Георг Форстер, враг старого феодализма, «с неописуемым наслаждением» наблюдает за работой Аахенских суконных мануфактур (см. примеч. 17). Но с переходом к широкому использованию каменного угля картина меняется. Теперь над новыми индустриальными пейзажами высится лес чадящих фабричных труб, а вокруг разрастаются прокопченные до черноты рабочие районы, социальные и гигиенические условия в которых сулят неприятности. С каменным углем и развитием угольной химии острейшей проблемой воды и воздуха становятся промышленные выбросы. В «деревянный век» такого не было никогда.
Нужно все время помнить о том, как сильно изменилась ситуация: нуждающимся в защите общим достоянием теперь уже были не альменда или общинный лес, где надо было лишь согласовывать друг с другом интересы более или менее узкого круга пользователей, а воздух и проточные воды, круг пользователей которыми уже никакому учету не поддавался. Вся окружающая среда как целое теперь нуждалась в защите от всех заинтересованных в ней лиц. К несчастью, этот переворот в экологической проблематике пришелся на тот период всемирной истории, когда господствующей доктриной стал экономический либерализм с таким понятием общего блага, какое устанавливается на рынке благодаря прояснению интересов. Человечество до сих пор испытывает трудности из-за практических последствий коренного изменения экологической ситуации, и подобная инерция не удивительна, если вспомнить историю прошедших тысячелетий.
Поскольку в эпоху угля промышленность сначала концентрировалась в крупных агломерациях, индустриальная экологическая проблематика еще более, чем доиндустриальные проблемы леса и сельского хозяйства, заявила о себе в первую очередь на уровне коммун. Масштаб и серьезность проблем люди осознавали с самого начала, но, как правило, города и государственные инстанции по надзору за промышленностью реагировали на них только ad hoc-распоряжениями [182] . Может ли современный историк осуждать их за это – вопрос спорный. Сегодня становится понятным, что даже в начале XIX века индустриализация еще не вызывала в природе общих необратимых нарушений. Не один участок, где зарождалась английская индустриализация, превратился сегодня в идиллический природный уголок. В сравнении с асфальтовыми пустынями, порожденными моторизацией XX века, железные дороги еще более или менее гармонично вписывались в ландшафт, а занятые ими площади по отношению к мощности перевозок были относительно ничтожны. Структуру экологической истории индустриального периода задавали не только подъемы экономики, но и характерные для конкретных эпох пределы роста и разнообразные протесты общества. Не только фабрики были знаковым явлением эпохи, но и великая тоска по природе, и широкое гигиеническое движение, ставшее непосредственным результатом индустриализации. Эпохальную роль сыграл и национализм с его попыткой учредить государственные объединения с опорой на природу.