Воевода Дикого поля | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Закройся, дура! – окрикнул он ее.

Не поняв, что царь видит ее отражение, и оттого напугавшись еще больше, девка нырнула под одело.

– Тот-то, – бросил он. – И не дыши! Не дыши, удавлю…

Иоанн долго смотрелся в зеркало, разглядывая худое желтоватое лицо, по которому так и плыли золотисто-алые тени, черные глаза и брови, жидкую козлиную бороденку, худые, но сильные плечи, впалую грудь и выступающие ребра… Неожиданно взмахнул руками, заставив застыть их над головой. Теперь походил он на костистую птицу, что сделала первый взмах свой, желая взлететь. Затем стремительно опустил руки и вновь поднял их – и опять они застыли над его головой. Но руки, увы, не крылья… Так где же они, крыла его?! А ведь были, были! Чувствовал он их, когда любил и был любимым, искренне, без притворства, и когда друзьями себя окружал, в глаза их смотрел…

А теперь что?

Иоанн подошел к узкому окну, распахнул настежь. Холодный январский ветер ворвался в теплую спальню, ударил ледяным выдохом по пламени свечей, затушил половину.

– Отвращаюсь от вас, – не страшась холода, не чувствуя его, прошептал он. – Ото всех отвращаюсь! От жизни прежней, от сердца и души. Все новым станет, а потому бегите лучше, покуда живы!..

Отняли у него Анастасию – лишили одного крыла! Друзья, в верности клявшиеся, предали – еще одно крыло подбито. Ползать бы ему теперь всю оставшуюся жизнь – ан нет, не выйдет! Взрастит он новые крылья и взлетит – заново полетит! А они, эти крылья, прорастали уже за спиной его. По косточке, по перышку. Ангел, лица которого он не видел, сам ему их вручил! Первым его крылом станет гнев великий, а вторым – месть беспощадная! Так и полетит он на крылах новых! Бурю поднимет ими, ураган! И черный ветер над Москвой последует вслед за ним, царем русским, реющим над всей землей, черным шлейфом последует…

Иоанн не заметил, что неистово хлопает руками по воздуху, разгоняя подступающий холод, и хлопает все яростнее, ожесточеннее.

– Лечу! Лечу! – бешено смеясь, кричал он. – Черной птицей лечу, черной птицей! Смотри, дура, над Русью лечу, всех крылами накрою! Всех!

Он хохотал в голос, и смех его, уже вырвавшись на волю, летел над спящей, ночной, зимней Москвой. А под одеялом на царской постели тряслась и давилась слезами от страха дворовая девчонка, сбивчивым шепотом повторяя «Богородицу».


Новые приближенные царя сразу, наутро уже увидели в нем перемены: он и говорил, и смотрел теперь иначе, чем вчера.

Данила Захарьин-Юрьев хотел было чему-то поучить своего шурина, как это бывало прежде, когда царь мучился сомнениями, метался промеж чувствами недоверия и гнева, к коим волокли его свистуны и наушники, и проблесками случайной добродетели, знакомой ему по общению с Адашевем и Сильвестром. Но не тут-то было! Черная тень легла уже плотно, укрыла царя целиком, и он не нуждался более в советниках.

– Ты выйди из-за трона-то, когда с царем говоришь, – оборвал его Иоанн. – И встань передо мной, как холопу положено!

Данила вмиг сполз с древа, которое змеею уже привык обвивать, пулей вылетел пред царские очи и низко склонил голову.

– Кто я тебе, Данила? – грозно спросил Иоанн. – Кто я таков, что ты набрался наглости учить-поучать меня? Кто я таков всем вам – холопам моим?!

Умный и хитрый Захарьин-Юрьев тотчас скумекал, что к чему, поднял догадливые собачьи глаза на шурина.

– Ты – отец наш, истинный самодержец, помазанник Божий! Воистину так! И один только ты управляешь необъятной землею своею и нами, холопами твоими! Вижу я, вижу, Ванечка: открыл ты свои очи и зришь свободно на все свое царство!

– То-то же, Данила, – гнев милостиво оставил лицо Иоанна – нарочитая лесть пришлась впору. – Верно говоришь, открылись мои очи. И все свое царство вижу я отныне так, как и положено было видеть его ранее. И долго ждать себя в проявлении воли своей никого не заставлю! – Он вперился в лукавые глаза Данилы Романовича: – С тебя и начну, пожалуй… Не называй меня больше «Ванечкой», коли жить долго хочешь. А ты ведь, хитрец, сто лет прожить думаешь, верно?

Вздрогнул Захарьин-Юрьев от государева тона, каким сии слова были сказаны, и от ледяного взгляда его. Не шутил шурин. Не стращал понапрасну.

И уже вскоре Думе, а вслед за ней и Москве всей, стало ведомо: опала Адашева и Сильвестра малой мерой показалась царю, большего наказания он им желает! Весть понеслась дальше: и в Ливонию, в Дерпт, где воевода Алексей Федорович и без того лиха ожидал, и в Кирилло-Белозерский монастырь – к Сильвестру, отбывавшему царскую немилость в молитвах.

– Не хочу, точно тать, с ножом красться к тем, кто раньше служил мне, – поделился Иоанн со своими приближенными.

Как со старыми, вроде Захарьиных-Юрьевых и Алексея Басманова, так и с новоиспеченными: сыном последнего Федором, коего по просьбе отца приблизил к себе и назначил кравчим, другом Федора Василием Грязным – тоже совсем еще молодым, но удалым, что касалось кутежей и оргий, человеком, и родовитым князем Афанасием Вяземским.

Москва полнилась слухами, что близится суд над бывшими друзьями царевыми и членами Ближней думы, – о них и упоминать уже было страшно. Адашев, правда, подозревал, что его ударила только первая волна царского гнева, и теперь не без оснований ждал вторую.

«Разреши мне, великий государь, увидеться с тобой, – лично писал Иоанну Адашев. – Знаю, что винят меня в смерти царицы твоей Анастасии, но нет той вины на мне! Дозволь же явиться в Москву и самому открыться сердцем, как бывало прежде, оправдаться пред тобой, снять с себя наветы и обвинения!»

Когда писал эти строки, искренне верил, что они помогут: вызовет государь слугу своего в столицу, выслушает и – поймет, простит, накажет обвинителей.

Сильвестр же подобных надежд не лелеял. Он видел, что царь преобразился, и преображение это было страшным. Только вот о необратимости сего преображения он пока не знал. А и знал бы – не захотел бы поверить.

«Хочешь невинных во всех грехах обвинить? – с гневом диктовал он послание царю из Кирилло-Белозерского монастыря, и юный послушник, вооруженный пером, дрожал от ужаса, глядя на выводимые своей худенькой рукой строки. – Мало тебе того, что любящих тебя унизил и отверг? Добить желаешь? Так знай: приму, все приму от тебя!»

Иные впадают в безумие, а потом приходят в себя и устрашаются дел своих. Тут же все наоборот случилось. Безумным давно был государь, и «прозрение» его оказалось лишь вспышкой перед окончательным помрачением сознания. Не хотел этого понять Сильвестр, но судьба отпустила ему на то время.

Прознав, что обвиняемые просят у государя дозволения прибыть ко двору и самим замолвить за себя слово, главные судьи – Захарьины-Юрьевы, Басмановы и прочие – заговорили наперебой:

– Государь, на коленях просим тебя: не дозволяй им того! Точно ядовитые василиски оплетут они тебя, как и прежде, льстивыми речами усыпят сознание твое, сердце отравят ядом – заслушаешься ты их, окаянных! Честные обвинители – Беский и Сукин – уста сомкнут и сказать супротив не найдут уже силы! А еще и хуже того может случиться: одурманят Адашев и Сильвестр войска твои и народ твой, и мятеж поднимут! И ты знаешь, кого они приветят, кого напророчат на твое-то место! Давний умысел у них!