Ее тело было самодостаточным, не обременяя никакими особыми желаниями, оно было как растение, как цветок, который цвел сам по себе. Томление, которое она чувствовала временами, не было таким острым, чтобы испытать потребность еще в каких-то, более сильных ощущениях.
Теперь же все стало по-другому, разладилось, скукожилось. В свои неполные тридцать пять она вдруг почувствовала себя старой. И мысли стали появляться, каких раньше не было, – про конец жизни, одиночество, грустные такие мысли, тем более неуместные здесь, на этой осиянной ласковым солнцем, щедрой земле.
Здесь, у сестры, она пристрастилась к местному молодому красному вину и в день уговаривала больше литра, благо никто не ограничивал и далеко не надо было ходить – в подвале стояли три больших бочки, сестра делала его сама. Фиолетово-синие лозы крупного сочного винограда росли не только в небольшом винограднике возле дома, но и свисали по бокам веранды, откуда открывался замечательный вид на море. Вино было легкое, вкусное и приятно хмелило.
Эля пила вино, закусывала тем же виноградом и смотрела вдаль на синеющий простор. От легкого хмеля в голове становилось туманно и гулко, она могла сидеть так часами, не произнося ни слова, отхлебывая волшебный нектар из емкого фужера и время от времени наполняя его вновь. Дошло до того, что она обзавелась пол-литровой пластиковой фляжкой из-под виски, плебейски наполняла ее через воронку вином и утаскивала к себе в комнату. Сестра ее возлияниям не препятствовала, да и себе тоже не отказывала, хотя на Элю тем не менее поглядывала иной раз вопросительно.
Ольга вообще была мягким, покладистым человеком, ни разу Эля не слышала, чтобы она повысила голос. Впрочем, что ж удивительного, когда живешь в таком Эдеме? Неудивительно, но и не очень понятно – ведь в стороне от мира, почти в одиночестве. Нет, Эля бы так не смогла.
От вина действительно становилось легче, даже боль, гнездившаяся в самых разных частях тела, стихала, а главное, улучшалось настроение, и она чувствовала, что жизни в ней еще достаточно, а мысли о старости – только морок, последствия шока, тут и психоаналитик не нужен.
Петр плавал подолгу, а она сидела на прибрежном сером выщербленном камне и смотрела на море, на мелькающую в волнах голову Петра, на седые барашки подкатывающих к самым ногам волн и думала, что вскоре эта идиллия закончится, надо будет возвращаться. Она чувствовала себя лучше, тело вроде бы понемногу обретало прежнюю форму, а вот душа, душа все равно была не на месте. Что ее ждало в Москве? Все та же работа. Она любила дизайн, любила свой «мак», который давал столько возможностей, да и вообще все у нее было, что нужно человеку, если он не стремится к невозможному и не балуется излишествами. Друзья, выставки, клубы… Но сейчас все это отдалилось настолько, что мысль о возвращении не особенно вдохновляла.
А ведь прежде она всегда радовалась возвращению, радовалась возможности снова включиться в работу, обзвонить друзей, узнать, как кто поживает, то есть восстановить обычную среду и привычный ландшафт. Теперь же возвращение не то чтобы пугало, нет, настораживало другое – снова беспокоили мысли о том, что теперь она не сможет быть такой, как раньше. И что хуже всего – она не могла избавиться от них, сколько бы ни пыталась. Увы, ни море, ни вся эта завораживающая голубизна не помогали.
Когда Петр выходил из моря, узкое тело его в лучах солнца светилось каким-то необычным светом, чуть ли не искрилось. Эля смотрела на него сквозь полуприкрытые ресницы, и от этого все начинало казаться чуть размытым и каким-то невзаправдашним.
Петр присаживался неподалеку от нее и тоже молча смотрел в морскую даль. Это было хорошо, что он ничего не говорил. Эле хотелось сейчас именно тишины, плеска волн, дремы и солнечной неги. В какое-то мгновение происходило странное: ее тело, постоянно напоминавшее о себе то менее, то более сильной тянущей болью, вдруг словно исчезало и совершенно переставало ей досаждать. Она вообще переставала чувствовать его, словно у нее не было ни рук, ни ног, ни шеи, вообще ничего, только восхитительное ощущение парения. И случалось это, как правило, именно тогда, когда Петр оказывался в непосредственной близости.
От юноши исходило мягкое обволакивающее тепло, так что в Эле пробуждалось что-то зыбкое, забытое, едва ли не младенческое, как если бы она покоилась в колыбели или на руках у матери. Хорошо и уютно ей становилось, мысли исчезали вслед за телом, блаженство, да и только. Она закрывала глаза и как будто засыпала, вот так, сидя, наслаждаясь своей бестелесностью и проникающим сквозь закрытые веки солнечным светом.
Потом они садились в лимузин Петра и ехали по вьющейся среди гор дороге домой, где расходились по своим комнатам. И все возвращалось на круги своя – и боль, и мысли… Иногда Эля задерживалась на веранде, если сестра была там, но обычные досужие разговоры ей быстро наскучивали, и она ретировалась к себе. Сестра не обижалась, понимая, что для Эли сейчас важнее покой, да и дел у нее было достаточно. Элю она к хозяйству не привлекала, только если полить из пластмассовой синей лейки розы на большой красивой, обложенной специально отобранными камнями клумбе. Она вообще старалась лишний раз не беспокоить кузину, за что Эля была ей крайне признательна.
У себя Эля ложилась, раскрывала какую-нибудь книгу и… не могла читать, вспоминая недавно испытанное у моря блаженство. Эх, если бы удалось удержать это волшебное состояние подольше, унести с собой! Увы, оно испарялось, едва они вылезали из машины, и на его месте снова были боль и грустное ощущение потерянности, причем иногда прихватывало так остро, что она снова выходила из комнаты и шла на кухню налить вина, потом садилась на веранде и пила мелкими глотками, задерживая во рту, чтобы полнее ощутить его терпкость. Становилось лучше, но совсем не так, как рядом с Петром у моря.
Ах, Петр, Петр… Однако при чем здесь Петр? А вот и притом, что испытанное ею состояние, как ни крути, было связано именно с ним, с его присутствием рядом, с исходящим от него теплом. Сомнений в этом у нее не было, но и дальше ничего не домысливалось. Юноша, молодой человек… родственник… Добрый, близкий, чужой… Нет, ничего такого она к нему не испытывала (еще не хватало, тем более в ее состоянии), никакого влечения и тем более увлеченности… Ровным счетом. И все-таки… Что-то в ней тем не менее происходило. Это было даже любопытно – такой своего рода бестелесный контакт, чего Эля никогда раньше за собой не замечала.
Она вообще многое раньше не замечала, стараясь жить легко и естественно, не создавая ни себе, ни окружающим проблем. А теперь мысли сами лезли в голову, непривычные, тоскливые, по большей части мрачные. Это, впрочем, не касалось Петра и Ольги. Им она была страшно благодарна за опеку и, главное, за непринужденность этой опеки. Они все делали так, будто она всегда жила с ними и нисколько их не стесняла, они не выражали ни особой радости, ни чрезмерного внимания, которое могло ее только смущать и вызывать чувство неловкости. Живет – и ладно. Такая вот милая, как бы стесняющаяся сама себя деликатность.
Так и было: поездки с Петром к морю становились для Эли не просто приятным времяпрепровождением, но чем-то гораздо большим. Если у Петра не получалось по какой-то причине, она впадала в уныние, вино лилось рекой, но опьянение получалось тяжелым и безрадостным, а однажды ей даже стало дурно и пришлось принимать аспирин и еще какие-то таблетки, которые подсунула ей заботливая сестра. Это была уже своего рода зависимость, природу которой Эля не могла понять. И все из-за каких-то минут вблизи Петра на берегу моря: молчание, небо, волны, забытье… А главное – полная бестелесность, пусть и недолгое, но все-таки освобождение от своей плоти.