Фата-моргана | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Это ему, Валериану. А у самой взгляд – недоверчивый. Словно он от нее что-то скрывает.

Брат сразу напрягся. Нельзя сообщать! Ни в коем случае!

А как – не сообщать?

Если близкий уходит, то вовремя узнать (и тем более участвовать в прощальной церемонии) почему-то особенно важно, словно принимаешь на себя часть его смерти. В лицо ей (смерти) заглядываешь, ощущаешь ее рядом, и оттого кажется, что даже как будто помогаешь тому, кто ушел. Поддерживаешь. Что он вроде как не один там, за чертой. Что ты возле, со своей любовью и памятью. Это для нее, матушки, особенно важно – знать, что она рядом, помнит и думает, даже надрывая свое бедное сердце (отдавая его как жертву).

Хотя, с другой стороны, когда живой думает о мертвом как о живом (брат говорит), то вроде и смерти нет, как был он живой, так и остался. И это хорошо – думать о мертвом как о живом, продолжая его существование в реальности. Добавляя ему жизни.

Плохо, однако, другое (тоже своя логика) – что достигается это путем обмана (для матушки, не склонной к иллюзиям, это почти как предательство). Человек уже прекратил свое земное пребывание, с ним уже все произошло или происходит, что следует за остановкой сердца и дыхания, а об этом еще не знают и тем самым мешают ему перейти рубикон, удерживают его на пороге, причиняя если не страдание (какое там страдание?), то что-то в этом роде. И матушку это наверняка бы удручило.

Братья взвешивают, прикидывают так и этак.

Вот они предварительно готовят матушку: дескать, дядюшка очень сильно болен и вообще там, в Риге, в этом ближнем зарубежье все не слава богу, русскоязычных там ущемляют и многие – неизвестно кто – хотят оттуда уехать… А потом уже сообщают. И все равно чревато. Сердце-то слабое, возраст, болезни…

Нет, нельзя!

Но морально тяжело: ведь они тем самым лишают матушку возможности последней связи с братом, последнего «прости», пока небытие еще не окончательно (хотя уже окончательно) разделило их неодолимой стеной. Впрочем, что мы знаем о человеке? Не исключено вовсе, что даже не чувством, а чем-то еще, более глубоким, но с чувством связанным человек способен пробиться в неведомое. Родство и любовь – здесь столько всего, что и не объять.

Единственное утешение, что матушка, как комсомолка былых годов, даже в преклонных годах осталась чужда (в отличие от сыновей) всякой эзотерики. Только ведь теория теорией, а именно оно, чувство, да и слабое сердце сами подсказывают нечто, от разума ускользающее – вот тут-то и кроется для заботливых братьев загвоздка.

Как быть?

Они думают день, другой, они звонят в Ригу и советуются с двоюродной сестрой (которая сожалеет, что они не смогли приехать на похороны – слишком все быстро и неожиданно, а нужны загранпаспорта, нужны визы, нужны деньги), советуются с другими родственниками, более близкими (ближе дядюшки не было) и более дальними. Кто-то считает, что говорить не следует, кто-то – что все равно это неизбежно, так что и тянуть ни к чему. Потом будет только хуже – матушка только сильней расстроится (это братья понимают), что ее вовремя не известили, то есть фактически отстранили, отодвинули, а для старого человека это особенно болезненно – чувствовать, что его отстраняют.

Во всем своя логика, но, представляя, как изменится лицо матушки, как отхлынет от него кровь и оно станет совсем белым, цвет в цвет с наволочкой ее подушки, или даже серым, как пыль на ее серванте, братья не могли решиться. Никак.

День прошел и другой, и третий, и вдруг стало все равно.

То есть можно спокойно не говорить.

И дядюшки нет, впрочем, его давно как бы не было (ближнее зарубежье – все равно что дальнее): в таком возрасте тем более не поездишь…

А что его вообще нет, то чтобы понять это, сильно надо задуматься, остановиться, вникнуть (для этого время нужно, которого и так катастрофически не хватает).

Может, и правильно сделали, что не сказали. В конце концов, есть-нет, все ведь относительно. Нет человека, а он все равно как есть (можно и наоборот).

Стоики говорили: «Мудрый не знает закона».

Вот-вот…

Завсегдатай

Я вижу этого человека на каждом своем выступлении. Если хочется, пусть слушает, почему нет? Правда, нельзя сказать, что он очень внимателен. Я редко замечаю, чтобы его взгляд был направлен на меня. Нет, обычно он смотрит куда-то в сторону и кверху, словно замечтался или думает о чем-то своем, не имеющем связи с моим выступлением. Если честно, то иногда меня берет сомнение: а слушает ли вообще?

И тогда возникает вопрос: зачем приходит?

Если бы не его внешность, я, пожалуй, и не обратил внимания, сидит и пусть сидит, слушателей обычно много (а в прежние времена еще больше), есть и постоянные. А он еще в самый первый раз произвел на меня впечатление.

Для многих лекторов – привычный прием: выбрать кого-нибудь из аудитории, наиболее симпатичное и осмысленное лицо, и потом обращаться только к нему, выстраивая весь ход выступления в зависимости от реакций именно этого слушателя. И действительно – способствует.

А в тот раз я просто не мог оторвать от него взгляд. Возможно, это было связано еще и с тем, что мое выступление проходило в молодежном клубе и слушателями были в основном молодые люди – от восемнадцати до тридцати, и вот среди совсем юных лиц – белый, как лунь, с огромной белой бородой, высокий и статный старик с благородным, словно вырубленным из камня лицом (что-то знакомое).

Замечательное, надо сказать, редкой одухотворенности лицо, словно сошедшее с полотн Эль Греко или Рембрандта! Такими изображали обычно ветхозаветных пророков, косматых и бородатых, с горящими глазами, обращенными в только им ведомое будущее (или в себя).

Ну что все о лице да о лице?

А вот и то… Стоило мне его увидеть и поразиться, как тут же со мной что-то произошло. Вообще-то я, как всякий опытный лектор с неплохо подвешенным языком (и неумеренной болтливостью), умею держать аудиторию и даже в известной степени манипулировать ею, то есть заводить и вести в нужном направлении, там, где надо, интриговать, а там, где надо, шутить или, наоборот, драматизировать. Сам процесс говорения всегда доставлял мне удовольствие, а тем более когда твое слово находит горячий отклик. Сколько раз бывало, что я увлекался и почти забывал об аудитории, в то время как она заворожено следила за фиоритурами моего голоса и прихотливыми зигзагами моей мысли.

О, это несравненное наслаждение – единство с напряженно внимающей аудиторией, словно ждущей от тебя какого-то последнего слова, последнего жеста, способного разрешить все вопросы.

Кажется, я рассказывал им об утопии. О стремлении людей к золотому веку, об идеализации будущего, о дистопиях Замятина, Хаксли, Платонова, Оруэлла. И получалось, что жажда гармонии и справедливого мироустройства, без Бога или с Богом, не важно, оборачивалась в итоге подавлением не только свободы, но и личности, прокрустовым ложем для любых человеческих начинаний и проектов, вообще для жизни. Коммунизм и все эти «города солнца» принесли столько человеческих жертв и страданий, что о справедливости и счастье в свете этих идей может говорить только сумасшедший или фанатик (что, собственно, одно и то же).