Во время одного такого разговора (страсти, как водится, накалились, голоса почти перешли в крик) он то ли и впрямь надрызгался, то ли притворился таким пьяным, в общем, упал лицом прямо в тарелку с салатом. Сидел вроде со спокойным, невозмутимым видом, даже не встревал в разговор – и вдруг бух… Из тарелки ошметки в разные стороны.
Все засуетились сначала, может, плохо человеку, так это внезапно и натурально, не до смеха, а голова как упала так и лежит, лицом вниз, надо же… Несколько минут полежала, пока шум не прекратился, а потом поднимается вся в оливье – физиономия неузнаваемая, в картошке, майонезе и родинках зеленого горошка, и сквозь весь этот макияж: «О смертной мысли водомет, о водомет неистощимый!..» (тютчевские, кто не знает, строчки)…
Посмеялись, конечно, но как-то не очень натурально, вроде по обязанности – переборщил Шива, но разговор тем не менее замялся и уже в прежнее русло не вернулся, вот как.
Не все, однако, к юмору (часто своеобразному) Шивы относились по-доброму. Кое-кого он раздражал, причем довольно сильно. Может, даже не сам юмор, а что Шиву любили и всегда он оказывался в центре внимания, сбивая общий, зачастую невнятный настрой на свой карнавально жизнеутверждающий лад.
Сам Шива, как уже было сказано, улавливал с чуткостью сейсмографа это раздражение, но вместо того, чтобы удержаться от лишних глупостей, напротив, духарился еще больше, стараясь так или иначе зацепить источник раздражения.
Подкалывал.
Можно сказать, настаивал на своем: если смеяться, то тогда уж всем. Никто не должен остаться в стороне, с занудной серьезностью глядя на заливающихся хохотом или просто улыбающихся.
Нарывался, короче.
Понятно, что иных такая его настырность просто из себя выводила: надо ж и меру знать! К тому же и шутки его бывали однообразны и плоски (тоже ведь вдохновение нужно), а это, не надо объяснять, сильно утомляет, не говоря уже про раздражение. Нетерпимость обнаруживалась (но ведь и Шива глумился). Это ведь не с деревом танцевать. Тут – люди.
Однажды выставили за дверь, встали двое и буквально под руки вывели в коридор, к парадной двери, отворили ее и… до свидания. Не так чтоб сильно, однако – туда, в неуютное лестничное пространство – как на помойку.
Нехорошо получилось.
В другой раз дама – не «ах, ах», а с разлета по щеке бамс, по другой бамс, и не шутя, а вполне натурально (в том числе и звук). Тут как не делай вид, что ничего не случилось, какие коленца отступные ни выкидывай, понятно – случилось. Дама малознакомая, непривыкшая к Шивиным шуткам, может и вообще – к шуткам, особенно такого рода (sexual harassment).
Бывает. Как в цирке. Не всякий номер проходит благополучно, особенно у акробатов. Да и у клоунов тоже.
Между прочим, цирк Шива любил. Куда больше, чем театр. А все потому, по его словам, что цирк – это цирк, представление, игра, праздник, а театр – претензия на отражение жизни и философию. Цирк – риск и необычность, а театр – то же томление духа, что и всякие прочие изящные искусства. Цирк – динамика, танец, отвага, все прочее – лишь имитация.
Своя логика в этом была, что говорить. А он тем более эту логику собственным поведением подтверждал. В том смысле, что тоже рисковал.
Кстати, в тот раз, когда его вывели, он ведь не ушел просто так, обидевшись. Все, значит, сидят, пригорюнившись после подобного эксцесса (не каждый же день насильственно выпроваживают человека), и вдруг стук в окно (а этаж, кажется, третий): тук-тук, вежливо, словно просятся войти. Выглядывают, а там – он, Шива, на ветке близрастущего дерева (тополь), страшно смотреть, как он свесился, весь перегнувшись (и ветка опасно гнется и вибрирует)…
Крики испуганные, смех, шум-гам, а он с безмятежным видом, подобно коале, висит на ветке и в окно заглядывает из ночной темноты… Ну нет человеку удержу.
В распахнутое окно – ветерок прохладный (ранняя осень).
Держись, Шива!
Есть женщины, словно (или без всякого «словно») созданные для дома. Такая, кажется, могла бы составить счастье любого мужчины, хоть что-нибудь смыслящего в сладости домашнего уюта и тепла. Но именно таким почему-то, как правило, и не везет. И не то что бы их семейное счастье рушилось от каких-то там жизненных катаклизмов (бывает), а просто они даже не достигают этого счастья, вот в чем дело.
Верней, не достигают брака.
Вообще ничего не достигают – ни в служебной карьере, ни в частной жизни.
Больше того, они – при всей своей, казалось бы, предрасположенности быть матерью и хозяйкой – остаются в конце концов у разбитого корыта, тогда как другие, жившие исключительно для себя и не принесшие никому настоящего счастья – пользуются (не особенно ценя) всеми благами домашнего очага и семейных уз.
Почему так получается – Бог его знает? Будто в основании вещей заложена некая несправедливость – и то, к чему человек расположен, того он и не имеет. Словно кто-то неустанно бдит за тем, чтобы гармония не могла осуществиться, а полнота бытия отодвигалась куда-то исключительно в область недосягаемого – лучше и не стремиться.
Скорей всего, с Валентиной так и было.
Впрочем, она и не стремилась. То есть, с другой стороны, кто же знает? Наверно, и она бы не прочь устроить свою жизнь по все той же затертой до пошлости схеме: муж-семья-дом, но так получалось, что всякий раз сама же и усложняла себе все, совершая необдуманные – с точки зрения здравого смысла или житейского прагматизма – поступки.
Лучшая ее подруга, уступавшая ей, можно сказать, по всем статьям, даже и в миловидности, прекрасно устроилась: дом – полная чаша, дети, муж – порядочный человек, не пьяница, работенка, пусть не слишком по душе, но зато и не особенно обременительная… В общем вроде все о’кей – ан нет, не получается, просто не по натуре эта почти идиллия, редкая по нынешним временам, – тянет куда-то, не поймешь куда. То депрессия, то дистония, то нервы…
Но именно от нее-то и приходилось чаще всего слышать: Валька, дура, сама себе все портит…
«Дура» – это, понятно, хоть и в сердцах, но ласково, потому что сочувствует, потому что обидно же: человек, можно сказать, кладезь всяческих добродетелей, а что толку? Ни самой счастья, ни вообще…
Ну, насчет «вообще» лучше не надо. Все-таки она делала то, что, по любым меркам, могло быть расценено как самоотверженность и даже самопожертвование. Первое, что, собственно, можно считать началом ее неустройства – согласилась взять на воспитание сына сестры. Годика три ему было, как младшая сестренка, любимая, но беспутная (к тому же и попивать начала по своей никак нескладывавшейся жизни), растившая его в одиночку (гм!), получила шанс еще раз выйти замуж. Правда, при одном условии – без ребенка. Будущий ее муж ни в какую: не нужен ему чужой ребенок и все. Такой человек!
Ну а парнишку куда девать? Вот и попросила подержать трехлетнего Андрюшу у себя некоторое время, пока у них любовь и все такое. Валентина согласилась, а дальше, понятно, привязанность, любовь и пр. И так получилось, что он в ее однокомнатной квартирке задержался насовсем (младшенькая тут же обзавелась вторым, от уже нового своего, так что не очень даже и навещала), «ма» ее называл, хотя и знал, что она ему не мать, а всего лишь тетка. Потом, повзрослев, перешел именно на это именование: тетка… «Да ты что, тетка, совсем сбрендила?» – это еще впереди.