— Будь уверен, он не знает, что на уме у твоего мистера Олби, и, если б узнал, не одобрил. Безотносительно. То есть, я хочу сказать, не поверил бы… что ты его погубил. Малый просто чокнулся — таскаться за тобой, как ищейка. Помрачение рассудка. Ты когда-нибудь наблюдал? Жалкое зрелище. У нас было в семье. Папина сестра во время климакса помешалась — якобы все часы ей тикают: караул, караул, караул. Буквально шарики заскочили за ролики. Просто кошмар. Якобы кто-то лазит в почтовый ящик, письма ее ворует. Ох, да мало ли. Что я тебе буду рассказывать. Да, очевидно, ты столкнулся с подобным случаем. Да, не слишком приятно, не слишком приятно, но никаких оснований паниковать. Вдруг начала всем рассказывать, якобы она вдова Крюгера, спичечного короля, при том что дядя тогда был живехонек. Иногда это вдруг оказывался Сесил Родс [6] , не Крюгер. Дедушка воевал на бурской войне. Откуда ей еще это взять? Пришлось ее, бедняжку, отправить в психиатрическую. И почему им стукает такое в башку, убей меня Бог, если я понимаю.
Левенталь кивал невнимательно. Точила мысль об Уиллистоне. Неужели Уиллистон в такое поверил? Как это можно — зная его, подумать, что он способен сознательно кому-то вредить? Да еще по таким мотивам? Да по любым мотивам, да пусть бы жизнь была под угрозой? Только в страшном сне ему мог явиться этот роскошный план! Левенталь был уязвлен до глубины души. Он отвернулся от Гаркави, прищурился. Да, Уиллистон ему помог. Он перед ним в долгу. Кто спорит? Гаркави, кажется, его упрекает в неблагодарности. Нет, он ничего не забыл. Но ведь это же только естественно — спросить, сколько он Уиллистону должен и до какой степени он обязан простирать свою благодарность. У него только что вырвалось «дело дрянь», а потому вырвалось, что почувствовал: Уиллистон его обвиняет под влиянием, которому сам не может противиться. Если он поверил, что Левенталь такой и разэтакий — да чего уж не назвать своими словами? — что он способен на подлость, раз он еврей, значит, вот оно, то, чего он всегда боится, и — все милости перечеркиваются, улетучиваются все одолженья. Левенталь тупо смотрел в одну точку. Уиллистона, как и его, как всех, подхватывают потоки, несут, швыряют туда-сюда. Вот его закрутило в другую сторону и понесло, понесло. У Левенталя сжалось сердце, вдруг замутило, он зажмурился.
— Надо поговорить с ним начистоту, — он пробормотал, приходя в себя. — Зачем я буду верить кому-то на слово. Ему уподобляться. — Он вынул из кармана носовой платок и вытер лицо.
Но прошла неделя, а Левенталь и не подумал связаться с Уиллистоном, хоть ежедневно себе обещал внести в это дело ясность. Олби не объявлялся, Левенталь надеялся больше его не увидеть, хотя — мало вероятно. Зато на Статен-Айленде слегка развеялись тучи. Конечно, Микки не то чтобы совсем выкарабкался, но ему полегчало, Левенталь теперь не так за него волновался. Макс ответил тогда телеграммой: приедет сразу же, как только ему порекомендует доктор; Левенталь написал: лично он считает, что Макс должен быть дома в такое время, но пусть сам соображает.
В субботний вечер Левенталю стало без Мэри невмоготу. Подмывало, когда уж в постель ложился, позвонить в Чарлстон. Даже подошел к телефону, поднял, повернул, распутывая шнур, но поставил на место и продолжал раздеваться. Надел белый легкий халат — она подарила на день рожденья, — глядя вниз, поглаживал отвороты. Нет, она бы, конечно, почувствовала, если сейчас позвонить, перед выходными, что ему непереносимо тоскливо, хочется, чтобы она была дома. И вышло бы нехорошо, раз она не может приехать, пока нужна своей матери. И потом — ну повесит он трубку, и снова она будет недосягаема, а он только больше будет скучать. И она.
В раковине остались кое-какие стаканы. Он их перемыл, опрокинул вверх донцами. И пошел в столовую, которую заперли после ее отъезда. Распахнул все двери в квартире, и стало полегче.
Спал он плохо. Чуть не всю ночь будил мотор холодильника, с уханьем, сотрясеньем иссякая и опять заводясь. Сколько раз Левенталь из-за него открывал глаза. В ванной горел свет. Беглый ливень набрызгал в окно туману. Под утро залетел снизу в комнату громкий голос, говорили на углу, Левенталь прислушался, тяжело задышав. И светало. Он так и лег спать в своем белом халате, лежал на обеих подушках, руки на груди; видел под тенью стены собственные стопы, раскинутые ноги. Воздух, нежный, серый, плавал в длинной теснине улицы.
Это кричала женщина, он вскочил, отдернул, звякнув кольцами, шторы. Что-то творилось там, на углу. Мужчина как безумный кидался на одну из двух женщин; другой с воем бросался наперерез, его оттаскивал. Через дорогу двое солдат стояли, смотрели. Они были с этими женщинами, никакого сомненья, а тот мужчина — муж, брат, скорей муж, — их накрыл, и они отступили. Вот — мужчина кружит, кружит мелкими шажками, бочком, а женщина стоит молча, с какой-то ужасной бдительностью, готовясь сорваться с места. Высокие каблучки стучат по тротуару. Один раз атака ему удалась, платье разодрано — от шеи по пояс. Она встряхивает головой, откидывая волосы. Он снова бросается, хватает ее, подруга с дикими, молящими воплями вцепляется ему в руку, он ее отшвыривает. Солдаты смотрят, как будто их развлекают спектаклем, иногда, кажется, пересмеиваются. Взвизг подметок по тротуару, муж кидается к жене, и на сей раз она убегает. Бежит вдоль улицы неуклюже, быстро, тряся на бегу мягким телом, и мигом в ту же сторону гонятся солдаты. Муж за ней не погнался; стоит на месте. Другая, подруга, обеими руками вцепившись в его плечо, что-то страстно ему говорит и мотает шеей. И быстро, неравномерно просыхают лужи.
Левенталь буркнул себе под нос, потуже запахнул свой халат. Был блеск, будто медный оголенный провод подняли из воды и тянут, тянут над каменной кладкой, над окнами. Сквозь серый воздушный клин пробивалось солнце. Женщина все уговаривала мужчину, молила, тащила в другую сторону. Хотела с собой увести. Левенталь задернул шторы и рухнул в постель.
В десять он был на ногах, а впереди были свободные суббота и воскресенье. День с рассвета переменился; был теплый, невозможно красивый. Синева была гуще некуда; облачка, белые, как перья леггорна, катили под ветерком, а ветерок вздувал шторы, дергал веревочки цветочных горшков миссис Нуньес. Левенталь помылся, оделся и отправился завтракать. В ресторане он сел в выгородке, не у стойки, как по будням садился. Обнаружил на стуле «Трибюн» и читал, оперев на сахарницу, и прихлебывал кофе. Потом пошел прогуляться по городу, наслаждался погодой, глазел на витрины.
Но та сцена на углу оставалась при нем, то и дело вставала перед глазами, и мучило, что вокруг творится такое, и невозможно понять эти странные вещи, дикие вещи. Висят рядом дрожащими каплями, обычно невидимы, или сквозят вдалеке. Но это отнюдь не значит, что так дистанция и сохранится, что рано или поздно одна-другая капля не плюхнется тебе на голову. Тут он подумал про Олби — неизвестно, вдруг он продолжает шпионить, — и от одной этой мысли стало тошно, чуть не до рвоты. Да, надо бы, надо позвонить Уиллистону. Но тошнота понемножку прошла, и намерение кануло в глубь сознанья. И потом, когда вытащил горстку мелочи, чтоб расплатиться за выпитое в ресторане, увидев в глубине свободную телефонную будку, он подумал-подумал и решил пока не звонить. Он Уиллистона три года не видел, а то и больше, и если вдруг, ни с того ни с сего, огорошить человека трудным вопросом о неясном деле, которое тот, возможно, давно забыл, — он же просто удивится. И кстати, если этот Уиллистон способен поверить, что он обдуманно навредил Олби, он, чего доброго, встретит его мордой об стол. А может, и прав Гаркави? Может, он станет вытягивать из Уиллистона заверения, что тот по-прежнему к нему хорошо относится, а вовсе не требовать справедливости. Он представил себе, как Уиллистон сидит — откинувшись на вертящемся стуле, пальцы в жилетных карманах, щечки розовые и глаза говорят: «Столько-то откровенности, но не больше», — но остается под вопросом допустимая доза. По всей вероятности, Уиллистон убежден, что он действительно виноват в злоключениях Олби, и хотя будет слушать — насколько знает его Левенталь, — демонстрируя вежливость, готовность пересмотреть приговор, — не собирается он ничего пересматривать. И, вообразив, как будет унижаться перед Уиллистоном, Левенталь покраснел от стыда. Да что он — сам не знает, что никогда Левенталь не собирался вредить этому Олби? Знает, конечно. И надо, благодетель не благодетель, уяснить себе, почему Уиллистон мог поверить в такую пакость. И вообще, предположим, кого-то считаешь благодетелем, — а что такое благодетель, в сущности? Можно помочь человеку, потому что пристал и хочется отвязаться. Или, скажем, ты несправедливо на него взъелся и помогаешь, просто чтобы покрыть несправедливость, а расплатишься — и вы квиты, и скорей всего его ненавидеть начнешь. Конечно, не обязательно это относится к Уиллистону, но если в таком вопросе прикидываешь все за и против, кто же тебя осудит или обвинит в бездушии, неблагодарности? Да, лучше хорошо думать о людях, даже нужно, это наш долг. И в общем-то Левенталь себя не считал подозрительным, предпочитал, чтоб его надули, чем зря подозревать человека. Лучше быть от души доверчивым; у них это называется христианство. Но глупо, нельзя отгонять подозрения, которые тебе приходят при таких обстоятельствах. Раз уж пришли, нечего строить хорошую мину, обманывать самого себя.