«Интересно, кстати, — думал Левенталь, — сколько Макс будет тянуть с приездом. Может, боится, что это его домой залучают обманом. Нет, я скажу ему пару ласковых, когда увижу. Раз в жизни скажу. Пора поставить его на место. Елена молчит, вот он и ведет себя так, как ему хочется. Но что Макс может ответить? Что-нибудь примитивное, дурацкое, можно не сомневаться. Он же дурак. У Филипа и то больше здравого смысла, чем у отца». Левенталь вызвал в памяти возбужденное лицо брата, представил себе его эту невнятицу. Посылает им деньги, значит, уже и отец. И конец всем обязанностям. И это отцовство, твердил про себя Левенталь, это его представление о долге.
С темноты площадки и лестницы он вошел в солнечное сияние спальни. Сел на край постели, стянул туфли. Простыни были теплые под рукой. Тяжелые складки штор, темная дверь, нежно-красные цветы на ковре медленно таяли в пыльном луче, создавали ощущение тишины и отсрочки. Длинная нить паутины, притянутая к оконной сетке, дрожа и переливаясь красным, голубым, темно-синим, одна только и менялась, шевелилась в обездвиженной, клейкой и вязкой жаре. В носках, нога на ногу, Левенталь сидел и смотрел — с мрачным лицом, опустив плечи, так стиснув руки, что казалось, громадное усилие потребуется, чтоб их расцепить.
Потом пошел на кухню. Рассеянно сполоснул кое-какую посуду под грохочущим краном, вернулся в спальню, расстегнул ремень, задвинул шторы и, забыв под ногами воскресную газету, провалился в сон.
Глухой рокот его разбудил. Сначала он подумал — это снизу, подземка, но здание не дрожало в ответ. Скоро сообразил, что звук идет снаружи и сверху. Гром. Левенталь выглянул. Прошла гроза. Сетка была еще засижена каплями. Улица потемнела от туч и мокрого камня. В комнате напротив горела ветвистая зеленая лампа. На диване, локтем прикрыв глаза, растянулась женщина. При новом дальнем раскате она шевельнула ногой.
Левенталь снова оглядел сырую мглистую улицу, потом пошел к телефону, попытал телефон Виллани. Опять никакого ответа. Наверно, пошли куда-то, развеяться. Он подержал трубку на весу, нацелился, брякнул на вилку.
Сунул ноги в туфли, приминая задники, и пошел в свой ресторанчик — пораньше поесть. Официант, тот самый, лысый и тощий, который на той неделе упредил его протест насчет неудобного столика фальшиво-беспомощным жестом, теперь, кажется, был погружен в собственные заботы. Черный костюм будто отсырел, бабочка моталась, неприкаянная, на резинке. Поставил перед Левенталем телячью котлету, бутылку пива, мускулисто развернулся и бесшумно — к подошвам пристали опилки — понесся обслуживать длинный стол, за которым, пережидая дождь, пили кофе и вино теннисисты. И как-то особенно явно пахнуло сырым деревом. Левенталь за едой не рассиживался. Скоро вышел. Воздух еще потемнел, еще потяжелела жара. Повернул на Восемнадцатую и увидел, что Олби его дожидается на углу. Пришлось дважды вглядеться в продольно волнящиеся серые тени промокшей улицы, чтоб его опознать.
Левенталь останавливаться не стал, но Олби ему преградил дорогу. Смиренно, неловко опустил голову, как бы показывая Левенталю, что поступить он иначе не мог.
— Ну? — сказал Левенталь после минуты молчания.
— Почему не остановились? Ведь видели…
— Ну, предположим? Я вас не искал. Это вы меня ищете. Повсюду за мной таскаетесь.
— За вчерашнее злитесь, да? Это было случайное совпадение.
— A-а, ну как же.
— Я вчера, между прочим, хотел с вами поговорить. Вас же не ухватишь. Если надо поговорить, приходится выискивать случай.
— Вы так это изображаете?
— А потом вспомнил: суббота, ваш брат ведь в субботу делами не занимается, ну и отложил. — И кажется, он был в восторге от своего остроумия. Но вдруг изменился в лице. Очевидно, сообразил, что острота вышла неважная, даже расстроился. Угрюмо, серьезно осматривал Левенталя, и Левенталь понял, что ему хотят показать, какие чувства эту выходку породили, столь сильные, страшные чувства, что прикрывшую их остроту стоит считать просто любезностью.
— Я не соблюдаю праздников, — нарочно сухо сказал Левенталь.
— О, ну конечно, — воспрял Олби и опять рассиялся. И секунду спустя добавил: — А относительно «таскаетесь» — это сильно сказано. Я имею полное право вас видеть. Вы изображаете дело так, будто я какую-то игру с вами веду, а это вы сами в игры играете.
— Как вы это себе представляете?
Олби поднял руку.
— Вы делаете вид, что у меня не может быть к вам никаких претензий. Играете.
Скребнул пальцами по груди, закрыл рот, прочистил горло.
— Послушайте… а насчет мальчика — эти штуки придется бросить.
— Я не знал, что он с вами.
— Ну прямо! Так вот — я вам говорю. И я уже объяснил тогда, в первый раз: никогда я не хотел вам причинять неприятности.
— Тут мы с вами никак не столкуемся. Второй-то раз тоже ведь был. — И выбросил вперед локоть, чуть в самом деле не саданув Левенталя. — Это уже было слегка чересчур. Или вы пытались меня турнуть?
— Если пытался, значит, по-вашему, я не могу, м-м?
— Ладно, — допустил Олби. — Вполне могли отправить меня в больницу, на время от меня бы избавились. — Он осклабился. — Сами жалели ведь, что не свернули мне шею.
Левенталь бросил презрительно:
— А иначе… Как вас турнуть? Вас же невозможно турнуть, верно?
— Год назад я и сам бы к вам не пришел. Но теперь, раз уж я пришел, решился, — да, невозможно.
— И что за год изменилось?
— Тогда я еще как-то перемогался, тогда и помыслить не мог близко к вам подойти, — сказал он очень серьезно.
— А теперь?
— Жена мне оставила кое-какие деньжата. Не ахти что, но я экономил. Кое-как тянул. Если бы я мог до сих пор вертеться, вам бы меня не видать как своих ушей. Не извольте сомневаться. А может, у меня нет настоящего чувства чести, что я дошел до такого унижения? То есть настоящего чувства чести. Тут ведь такая история, никуда не денешься. Либо его у тебя вот по сих пор, — он пальцем себя полоснул по горлу, — либо начисто нет. И незачем его в себе выкапывать, от этого абсолютно не легче. Оно — как все стоящие вещи. Требует жертв. Я из пуританского рода, знаете ли. Но насчет чувства чести, надо признать, я не совсем на уровне. Хотя, обладай я им от рождения в положенной мере, я бы вовсе загнулся в Нью-Йорке. Да уж! Нью-Йорк. Честь, конечно, раньше Нью-Йорка завелась. Тут ты ее не увидишь ночью огненными буквами в небе. Другие слова увидишь. Эта обстановочка — современность — просто выедает такие вещи. Так что мне еще повезло, что я на свою наследственность не налегал. Не то соревновался бы с Дон Кихотом. Ну а вы — о, вы совершенно другой коленкор. Вы здесь себя чувствуете как рыба в воде. Как эти — ну как их, которые в огне живут, — саламандры. Вас обидят, а вы уж обязательно сдачи даете. Так у вас заведено. И очень удобно. Могу понять. Конечно, то чувство чести, которое мне знакомо, мне этого не позволит. Мое чувство мне велит не требовать возмещения убытков, и те де и те пе. Но у меня это, конечно, в разбавленной форме; само собой.