Бросок на Прагу | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Горшков приподнялся в «виллисе», оглянулся, глядя, как выстраивается колонна, первый человек, на котором он задержал взгляд, был как раз Фильченко, сидевший рядом с шофером. Длинный, нескладный, в каске, на манер горшка нахлобученной на голову. Капитан приветственно вскинул руку — салют, земеля! — Фильченко в ответ улыбнулся широко, во весь рот, словно получил третий орден вдобавок к двум имеющимся у него, также вскинул руку.

Хороший человек Фильченко, и артиллерист хороший, но иногда бывает смешным, солдаты подшучивают над ним, — впрочем, это носастому, голенастому земляку-земеле никак не мешает, в бою его авторитет бывает непререкаем. На сибиряка, на кемеровца, Фильченко никак не был похож, словно бы слеплен был из другого теста, неморозоустойчивого…

Но Горшков был готов пойти с ним в любую разведку: Фильченко, ежели что, и из огня вытащит раненого, и в бою прикроет, и последним сухарем, присыпанным солью, поделится. Горшков ощутил, как в горле у него возникло блаженное тепло, а губы сами по себе растянулись в улыбке.

За колонной «доджей», погромыхивая гусеницами и трубно взревывая моторами — так, что с крыш разбитых домов Бад-Шандау посыпалась мелкая битая черепица, — пошли танки. Второго «виллиса» Горшкову не дали, сказали — обойдешься одним. Все равно колонна получилась очень внушительная.

Всмотревшись в карту, Горшков отметил, что проезжать они будут мимо фермы Курта Цигеля; можно, конечно, завернуть к нему, но рев танков перепугает не только коров, но и всех несушек, урон латифундии Цигеля и городу Бад-Шандау будет нанесен внушительный: Курт больше всех сельских хозяев поставляет продуктов бюргерам.

А жаль, что нельзя заехать — неплохо было бы испить парного молочка, опрокинуть кружечку и заесть куском пышной свежей лепешки. Надо полагать, что Курт не отказал бы бывшему коменданту города. Горшков отогнул рукав гимнастерки и посмотрел на часы.

Время поджимало. Они выехали с опозданием на восемнадцать минут. Но восемнадцать минут — не восемнадцать часов, в пути это время наверстается. Горшков считал такие вещи для себя обязательными. Повернулся к ординарцу.

— Мустафа, сколько там на твоих кремлевских?

Тот сощурился хитро:

— Вы же знаете, товарищ капитан, мы опаздываем на восемнадцать минут.

— Молодец, Мустафа, — с неким восхищением произнес Горшков, — на ходу каблуки у командира откусываешь.

— С вами иначе нельзя, товарищ капитан.

Усыпляющее медленно уползала дорога под капот «виллиса» — от танков отрываться было запрещено, хотя и хотелось, сзади пофыркивали своими моторами справные «доджи», лязгали гусеницами «тридцатьчетверки», громыхали, выплевывали из патрубков черный моторный дым, артиллеристы тем временем завели песню — хорошая вытанцовывалась музыка.

Танки, пушки. На двух «доджах» стояли минометы — боевая получилась у них группа, может сломать горло сильному врагу.

Сидевший за спиной Мустафа простудно покашлял в кулак, хотя простуженным не был.

— Что-то холодно сделалось, товарищ капитан!

— Ты чего, Мустафа, намекаешь на что-то?

— Так точно, товарищ командир. — Мустафа нагнулся, сунул Горшкову под мышку фляжку, обтянутую плотной темной тканью — так называемой «чертовой кожей», из которой шьют танкистские комбинезоны, совершенно неснашиваемой, вечной. — Держите!

Капитан перехватил фляжку, открутил пробку, вспомнил, что видел у ординарца и другие фляжки — похоже, у него имелся целый набор этого добра, на все случаи жизни, оглянулся на Мустафу и одобрительно кивнул:

— За нашу великую победу!

Отпил прямо из горлышка, не наливая содержимое в колпачок — расплещется ведь, жалко, — вкусно почмокал губами: отменная штука! И взор проясняет, и сердце заставляет биться ровнее, и дыхание делает легким, покосился вопросительно на ординарца. Тот пояснил:

— Коньяк, товарищ капитан. Выдержанный.

— Ну, Мустафа! Явно в погреб какого-нибудь немецкого графа забрался.

— Никак нет. Это подарок нашего бургомистра — целых три бутылки передал вам.

— Да ну! — Горшков вновь приложился к фляжке, чмокнул губами по-мальчишески: напиток ему нравился — мягкий, горло не дерет, градусов сорок в нем есть, но они не ощущаются, пахнет коньяк солнцем… Передал фляжку Петронису. — Пранас, оскоромься!

Тот принял фляжку аккуратно, чтобы ни капли не расплескать, сделал несколько крупных звучных глотков, произнес многозначительно:

— М-да-а!

— Мустафа, божественный напиток этот храни пуще глаза, — приказал капитан, — отпускать будешь только по моему распоряжению.

Ординарец знакомо покашлял, потом повел плечами и приподнял их, будто крылья:

— Ветер просаживает насквозь, скоро в теле дырки появятся.

Горшков засмеялся — он все понял.

— Отпей, Мустафа, и никаких дырок не будет.

Город остался позади, один за другим потянулись сельские пейзажи, очень схожие, словно бы сработанные по одному трафарету — пейзажи вгоняли в дрему. Когда нет разнообразия, обязательно наваливается дрема, глаза слипаются, но спать нельзя: дорога есть дорога — и в засаду можно угодить, и на мину напороться.

Дрема — прочь! Хорошо, что под рокот мотора, под дерганое движение уползающей назад дороги легко думается, в голову приходят не только дельные мысли, но и воспоминания. О доме, о тех, кто остался там. Интересно знать, чем живет ныне родная Сибирь, есть ли хлеб на столах у близких людей?

Капитан помрачнел: когда нет хлеба, то жизнь, даже самая яркая, с природными красотами, будет казаться тусклой и недоброй, и плохо, очень плохо, если мать его в Кемерове сидит сейчас без хлеба. Он вспомнил своего отца — тот тоже находится в армии, тоже воюет, по количеству звезд на погонах перегнал сына — уже майор, а вот дед Константин Андреевич не воюет, хотя также имеет офицерское звание и знает, как в Первой конной армии кончиком вострой шашки отделяли голову от туловища.

А вообще-то дед был типичным чеховским интеллигентом, и даже на Антона Павловича был похож, речь у него была мягкая, ровная, матерных слов он не употреблял, даже стыдился их, ровно бы и мужиком не был… Народ, когда дед приехал работать в Сибирь, а точнее — на Дальний Восток, в Забайкалье, поначалу даже подтрунивал над ним, а потом прекратил: поняли люди, что надо быть таким, как Константин Андреевич Балашов, и сами начали стыдиться мата, вот ведь как. У деда все, что он ни делал, получалось, а отучить людей от мата вообще оказалось штукой несложной.

Когда у него спрашивали, как ему удалось справиться с такой непосильной задачей, которая будет потруднее, чем выполнение плана по электрификации страны, он делал невинные глаза:

— Да не я это вовсе. Люди сами перестали материться. — Дед вздергивал вверх указательный палец. — Сами!

Константину Андреевичу не верили — и правильно делали, — а он только улыбался да протирал бархатной тряпочкой свои старые очки.