Бросок на Прагу | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— В городе остановились все часы, — сказал Борисов и переступил с ноги на ногу: ведь не его это забота — часы, голос сделался обиженным, чужим. Пришедший продолжал внимательно слушать Борисова, и это внимание подбодрило его, он сглотнул, глоток получился гулким, неприятным. — Поэтому я хочу у нас в сквере установить солнечные часы.

— Доброе дело, — невзрачным тихим голосом отозвался человек в телогрейке, часто поморгал глазами, пытаясь унять резь — под веки ему будто наждачная крошка попала, уголки глаз заслезились, в них блеснуло что-то светлое, и Борисов вновь ощутил неловкость, он словно бы подсмотрел нечто такое, что нельзя было видеть, пробормотал:

— Извините!

— Ничего, — отозвался человек в телогрейке. Он все понял, достал из кармана скомканною серую тряпицу, промокнул ею глаза. — Двое суток без сна.

— Для того чтобы установить часы, разметить их, мне нужна вот такая доска. — Борисов руками очертил квадрат, показал размер.

— Сложное дело, — вздохнул человек в телогрейке, — у самих дерева нет, многие цеха пробиты снарядами, люди от холода падают в обморок.

— Но ведь это же для часов! — Голос у Борисова сделался звонким, высоким, обиженным, что-то в нем натянулось. — Для всех!

— Понимаю, — кивнул человек в телогрейке, тяжело и хрипло вздохнул, проговорил прежним тихим, не окрашенным ни в какой цвет голосом: — Жди меня здесь!

Борисов ждал его минут двадцать, ежился под острым, неприязненным взглядом фабричного охранника, ждал, что тот выскажет ему что-нибудь, выдаст по первое число, но тот молчал — сверлил глазами Борисова и молчал. Борисов, сохраняя некое равновесие, тоже не ввязывался в разговор, прислушивался к смазанному звуку станков, к клекотанью студеного ветра на улице, к звону слабости, которой он никак не мог вытряхнуть из ушей. Наконец мастер вернулся, держа в руках промасленный деревянный квадрат со свежим обпилом края.

— С собственного стола снял, распилил пополам. — Усмехнулся печально, болезненно: — Как в народной песне — тебе половина и мне половина.

Сердце у Борисова поползло вверх, к глотке, сделалось тепло, он был благодарен этому усталому человеку в просторной, имеющей кожистый блеск телогрейке.

— С-скажите, как ваша фамилия? — Борисов взялся пальцами за шею, помял ее.

— А, пустое. — Человек в телогрейке улыбнулся чуть приметно, буквально кончиками губ, пошатнулся, покосился на фабричного охранника — уж очень тот кололся взглядом, ну будто гвозди вколачивал, проговорил: — Ты, вохра, поласковее будь с людьми!

— Я что — я ничего, — смущенно пробормотал фабричный охранник, положил руку на кобуру, потом, ощутив неловкость, прижал пальцы на солдатский манер к ушанке. — Живы будем — исправимся!

— Вот именно — живы! — проговорил человек в телогрейке серым, бесцветным голосом и ушел.

Дома Борисов ножом соскоблил солидоловую налипь с квадрата, соскобленные застружины аккуратно сгреб на лист бумаги, отложил отдельно — сгодится для буржуйки. Целый вечер Борисов просидел над доской, тушью расчерчивая ее, в центре циферблата вырубил углубление для стрелки. Потом растопил печку, распахнул дверцу буржуйки, сунул руки чуть ли не в самый огонь, хватил пальцами пламя, растер его и долго так сидел, не чувствуя ни жара, ни боли. Впрочем, пламя было слабое, оно едва-едва плескалось в печушке, синеватые хвосты отрывались, улетали в узкое коричневатое жерло трубы. Борисов сидел перед огнем и чувствовал себя хорошо. Давно он уже так хорошо себя не чувствовал. Он ощущал живой сцеп, который связывал его с людьми, делал причастным ко всему, что сейчас происходило в Питере и его окрестностях, у него глухо и медленно, будто экономя энергию, билось сердце, отзывалось на чью-то далекую боль, на стоны раненых, привезенных в госпиталь, расположенный в соседнем квартале, на крик ребенка, у которого только что умерла мать и он остался один в огромной гулкой квартире, обреченный, беспомощный, съежившийся от холода. Если бы знал Борисов, где находится ребенок, — спас бы, но узнать не дано — город был мертвый в этот час.

На следующий день Борисов долго ходил между домами, выискивая удобную площадку — надо, чтобы и место ровным было, а пуржило тут меньше, и дома свет не загораживали, и сюда имелся проход.

Забраковал одну площадку, за ней другую — свет был слаб, а в прогалах между стенами посвистывал резкий ветер, нес крупку. Наконец выбрал подходящее место. Ровное, плоское. С двух сторон площадки стояли чугунные скамейки с содранными деревянными планками — от оголенных черных скамеечных скелетов веяло кладбищем; Борисов подумал, что рядом грохнул снаряд, выбил планки и ничего больше не тронул, но это сделали люди; по бокам площадки росли деревья, каштаны и клены. Вперемежку. И свет хоть и мутный, дрожащий, а все был лучше, чем в других местах.

Установил там фанерный квадрат, проверил наклон, поставил время по своим часам.

На следующий день пошел на площадку посмотреть, как там обстоит дело: не уволок ли кто доску на растопку. Часы были на месте, возле них толклись два бледнолицых школьника с запавшими глазами.

— Что это, дядя? — спросил один из них.

— Солнечные часы.

— А как ими пользоваться?

Борисов пояснил. Спросил:

— В школе астрономию проходили?

— Проходили, но про часы там ничего не было. А мы думали, что это какая-то фрицева штука, чтобы немецкие самолеты наводить. Специально поставлена…

— Дурачье вы, — печально проговорил Борисов, обхватил ребят за плечи, свел вместе. — Вам бы не в Питере сейчас быть — в другом месте.

— В другом месте не надо, — взрослым знающим голосом произнес один из школяров и выскользнул из-под борисовской руки. Варежкой он написал на сугробе: «Осторожно! Солнечные часы».


…Ночевали в разных комнатах: Борисов в дальней, холодной, Светлана в той, что примыкала к кухне. К утру все равно вся квартира промерзла насквозь. Углы искрились ледяной солью, с потолка свисала махристая паутина — от слабого человеческого дыхания образовался иней, тянулся длинными нитями вниз на пол, на кровать, выбеливая паркет и материю.

Часа в три ночи неподалеку начал хрипеть, поднимать людей тревожный ревун, он был установлен на крыше соседнего дома, имел свой особый простуженный голос, не похожий на голоса других сирен. Кажется, немцы собрались обстреливать их район, неподалеку дважды рвануло, земля встряхнулась, дрожь передалась домам — надо было подниматься и идти в убежище, но Борисов не пошел: боялся потревожить Светлану; ну и еще потому не пошел, что знал — немцы не дураки, чтобы не спать по ночам, постреляют, постреляют и успокоятся. Сколько раз так было, нынешняя ночь — не исключение.

А утро занималось мрачное, холодное, в заиндевевшую темень окна пролилась другая темень, чуть пожиже, в ней Борисов разглядел черные жесткие ветки деревьев.

Прислушался — как там Светлана? Тихо. Ни шороха, ни шевеления, будто ее не существовало вовсе. Шею окольцевала неприятная петля, ко лбу будто бы прилипла мокрая паутина — мелькнула нехорошая мысль: а жива ли она вообще? Может, он что-то не рассчитал, недодумал — вчера в горячке возвращения с того света на этот Светлана вроде бы держалась на ногах, про детский сад рассказывала, рисунок показывала, и Борисов устало дивился, отмечая про себя — молодец, девушка, хорошо держится!