Он замолчал, глядя перед собой все с тем же выражением.
– А почему бы вам не съездить в отпуск? По-моему, кроме права бесплатного проезда на материк и обратно, вы заработали где-то месяцев пять отпуска…
– Да, очевидно, придется съездить…
– Да почему придется?! Просто съездить. Или вас что-то держит?
– Держит, – улыбнулся Костя и с силой потер ладонью лицо. – Вы не поверите – боюсь.
– Боитесь? Чего?
– Засмеют. Видите ли, одни и те же поступки могут вызывать и самое неподдельное восхищение, и столь же искреннюю насмешку. В зависимости от того, кто совершает эти поступки… Мне кажется, что поступки… как одежда… Они должны быть впору человеку… Ни на размер больше, ни на размер меньше. Этот мой бросок на остров – поступок на несколько номеров больше того, на что я имею право. Он висит на мне, как одежда великана. С этим поступком я кажусь себе смешным. И не только себе.
– Я, например, ничего смешного не вижу.
– А! Вот вы, почти незнакомый мне человек, с которым я завтра расстанусь и никогда больше не увижусь, вы знаете, почему я так много рассказываю вам о своем друге? Потому что на большее не решаюсь. Боюсь. И вы меня боитесь. И все это очень грустно… Боже, сколько страхов! Страх показаться смешным, глупым, страх сказать не то, что от тебя ждут… Это все время меня гнетет! Я надеялся, что здесь, на острове, мне удастся избавиться от этого… Не удалось.
– Вам нужно обзавестись друзьями.
Костя вскочил, подошел к окну, прижался лбом к стеклу, потом резко обернулся.
– Вы заметили, что люди чаще не объясняются в любви, а оправдываются в ней? А человек, совершивший по-настоящему благородный поступок, ищет для него какое-то не очень красивое оправдание… Пусть он это делает в шутку, но делает! Зачем? Какая-то непонятная мода на грубость, бесцеремонность… Даже искреннее участие стремятся выразить как-то пренебрежительно, словно боятся, что их могут заподозрить в порядочности. А вы замечали, как боятся люди сказать друг другу хорошие слова? Все ищут какие-то нейтральные, совершают нейтральные поступки, рассказывают нейтральные анекдоты… И так к этому привыкают, что даже перед самим собой боятся назвать вещи своими именами.
– А ведь вы тоже не раскрылись, – сказал я. – И слова ваши тоже довольно нейтральные…
– Да! Да, черт возьми! Потому что я так привык к этим стерильным словам, что не могу пользоваться другими! Это как спирт! Я не могу пить чистый спирт, потому что привык к разбавленному.
– Ну что ж, давайте выпьем разбавленного… За то, чтобы мы не опасались друг друга.
Я уезжал на следующий вечер, и Костя пошел меня провожать. Из гостиницы мы вышли, когда совсем уже стемнело. Дождь на какое-то время кончился, и только туман бесконечными валами сползал с сопок, медленно двигался по улицам, переваливал через крыши домов и уходил в море.
До отхода поезда было далеко, и мы пошли к берегу. Прилив еще не начался, и вдоль всего городка шла широкая песчаная полоса – едва ли не единственное место прогулок. В теплые вечера здесь катались на велосипедах, ездили на мотоциклах, мамы и папы чинно вышагивали, толкая перед собой детские коляски. Здесь знакомились с девушками, хвалились нарядами, сводили счеты. Песчаная полоса вдоль моря стала постепенно главной улицей. Влажный песок был настолько плотен, что позволял даже надевать туфли с высокими каблуками. И тут же, стоя по колена в воде, парни ловили рыбу, чилимов…
Сейчас полоса была пуста. Ни одного человека мы не встретили до самых пограничных вышек. Стояла такая тишина, которую можно услышать только здесь. В одну сторону простирался океан. Без единого всплеска. В другую – тайга. Без единого шороха. Какие шорохи в насквозь промокшем лесу!
Гудок паровоза мы услышали, наверно, километров за пятьдесят и повернули обратно.
Костя все-таки ошибался, говоря вчера, будто одни и те же поступки могут вызывать и насмешки, и восхищение. Да, суд людей может быть самым различным, но главное – не в том, кто совершил тот или иной поступок, главное – каковы мотивы, что заставило человека поступить так, а не иначе. Костя прав в другом: вернувшись, он действительно может не увидеть восхищения в глазах друзей. Его приезд сюда – вовсе не результат спокойного и мужественного решения, это бегство. Он бежал от неустроенного и одинокого себя там, на материке, надеясь здесь найти себя другим: уверенным, общительным, сильным. Но и здесь у него не хватило сил, чтобы сблизиться с людьми. И если он когда-нибудь уедет с острова, это будет очередная попытка избавиться от своей слабости и недоверия. Наверно, все-таки любить людей и быть сильным в жизни – это почти одно и то же…
– А что ускорило мой отъезд, – неожиданно сказал Костя, – так это жена. Я долго не мог решиться уехать и начал с того, что написал жене длинную записку, в которой подробно объяснил, почему еду, куда, зачем… Она нашла ее в моем пиджаке, когда я уже почти отказался от мысли ехать куда-то. Боже, как она смеялась! Радостно, искренне! По ее щекам катились слезы, она упала на диван и продолжала хохотать, чуть ли не дрыгая ногами. Она так никогда не смеялась, да и вряд ли ей суждено еще когда-нибудь так смеяться… Через неделю я уехал.
– Не жалеете?
– Трудно сказать двумя словами… Знаете, остров засасывает. Как бы мне здесь ни было плохо, я знаю, что дома буду мечтать только об одном – увидеть все это снова.
– Можно позвонить домой, это, в общем-то, несложно. Через спутник отличная слышимость.
– Я знаю… звонил… Слышно так внятно, будто я все еще там… У нее был такой улыбчивый голос… Ей до сих пор смешно. Смотрите! – показал он рукой в море. – Видите?!
– Что? Волны?
– Какие волны! Что вы! Это льдины! – Он сказал это с торжественностью, будто показывал город, поднимающийся из волн. – Да, это идут льды Охотского моря… Вот еще и за этим я приехал сюда.
– За чем? – не понял я.
– Чтобы иметь возможность протянуть руку и сказать – это плывут льды Охотского моря.
В тусклой дощатой комнатке вокзала ждал прибытия поезда только старый кореец с двумя мешками. Больше никто в ту ночь не уезжал из Макарова.
– Знаете, – сказал я, – может, с вашим другом что-то случилось?
– Да какой друг! – перебил он меня. – Он даже не знает моего имени, и я не знаю, как его зовут. Мы жили в одном дворе, и только… Хотелось услышать знакомый голос.
Костя стоял на дощатом перроне под фонарем и молча смотрел на влажные, тускло мерцающие вагоны узкоколейки. А как только поезд тронулся, сорвал с головы фуражку с длинным козырьком, но тут же снова надел ее, будто устыдился. Поезд набирал скорость медленно, и я долго еще видел его высокую фигуру под станционным фонарем. Я представил себе, как он будет брести по размокшим улочкам в гостиницу, как войдет в свой отсыревший номер, как включит свет и увидит еще накрытый стол – он и на следующий день ждал своего друга…
А поезд всю ночь шел вдоль моря, и всю ночь светились недалеко от берега голубоватые льдины, которые плыли из Охотского моря. К рассвету они становились все синее, ярче, а когда взошло солнце, от льдин брызнуло холодным чистым светом.