– Вы, конечно, извините, – она жалостливо посмотрела на меня, – но в этом месте я даже почувствовала песок на зубах.
– Но если вы почувствовали, значит, мне удалось…
– Не будем говорить, что вам удалось, а что не удалось. – Она тонко улыбнулась. – Пусть будет немного потеплее и без этого дурацкого ветра. Ведь на сюжете погода никак не отражается, верно? Надо все-таки лучше относиться к своему читателю. А вот тут вы написали, что герой пьет водку из стакана… Где вы видели, чтобы водку пили стаканами? Писатель должен знать жизнь даже в таких ее проявлениях… Водку если уж пьют, то из рюмочек, – доверительно поделилась она своими наблюдениями. – А вот… В одном месте вы намекнули, а здесь уже напрямую пишете, что у героини загорелые коленки. – Она так посмотрела, что, останься у меня хоть капля порядочности, я должен был бы немедленно провалиться сквозь паркетный пол кабинета. Но поскольку не провалился, она окончательно убедилась, что ни совести, ни порядочности во мне не осталось. – Знаете, с такими подробностями можно скатиться…
– В постель? – спросил я, решив, что книга зарезана и рисковать мне больше нечем, а выпускать повесть без загорелых коленок в ту молодую мою глупую и неопытную пору мне казалось делом совершенно невозможным.
О, как похолодела она, как вся подобралась, как оскорбленно поджала то, что когда-то, возможно, и было губами. От презрения ко мне съежился и без того тощеватый узел ее волос на затылке. Она закрыла рукопись, аккуратно завязала тесемки бантиком и с легкой светской брезгливостью ноготочком отодвинула папку от себя.
– Подумайте, – сказала она. – Мне кажется, рукопись еще можно спасти.
И, подняв телефонную трубку, набрала номер человека, которого, по всей видимости, более уважала, ценила и который не отказывался от ее советов. Щелочка под ее носом заранее растянулась в обворожительную улыбку, и я, не будь так удручен, наверняка увидел бы тонкий раздваивающийся язычок, трепетавший между ее губ.
Я вышел, путаясь в штанинах, и подумал: бедные коленки! А если бы свой бесстыжий взор я поднял чуть повыше… А хотелось. Что делать, хочется иногда планку собственного мастерства поднять выше, попытаться достичь неких образцов мировой литературы.
Осознав, что я давно уже веду запоздалый спор со своими давними обидчиками, что дело это пустое и безнадежное, я, помаявшись и повздыхав, позвонил редактору.
– А, привет, старик! – обрадовался он. – Вот хорошо, что ты позвонил. Как поживаешь?
– Да я насчет предисловия…
– Какого предисловия?
– Ну, к книжке… Ты говорил, что нужно двенадцать страниц…
– Ты что?! – испугался он. – Какие двенадцать страниц?! Мы к Пушкину дали шесть страниц… Ценишь ты себя, как я погляжу… Ну и размахнулся… Три страницы! Старик! Три! Не то придется сокращать тебя на двадцать страниц с гаком. Ты уж поднатужься как-нибудь.
– Ты же говорил, что нужно двенадцать…
– Напишешь двенадцать, я подожму, кое-что зав уберет, главный причешет, вот три и останется. Там, правда, не полных три страницы, но что-то около этого. Давай-давай, я тебя жду. Привет!
Несмотря на некоторое разочарование, я ощутил и облегчение. Шло воскресенье, вернее, оно уже заканчивалось, но три страницы в старые добрые времена я делал за полчаса, их тут же отливали в металле и печатали в миллионах экземпляров – это я себя горячил, как шпорами горячат скакуна, который уже, похоже, свое отскакал. Листок бумаги, торчавший из машинки, был девственно чист и смотрел на меня с вызовом и превосходством непорочности. Ни единой буквочки на нем не стояло, кроме выспреннего слова «Предисловие». И чем больше я смотрел на него, тем более меня охватывало какое-то оцепенение. Я перебрал по годам свою биографию, выписал названия рассказов и повестей, которые мне удалось напечатать, составил список городов, где мне удалось побывать. Рядом, на столе, высилась горка классиков, в каждом томе были прекрасно написанные предисловия, послесловия, вступления и примечания, прологи и эпилоги, но воздать должное собственным литературным достижениям, своей роли в нравственном возрождении народа я все как-то не решался.
Потом началось нечто странное – я думал о себе в третьем лице, называл себя по имени-отчеству, на «вы», потом косяком пошли вообще чудовищные слова вроде «жизневеда», «жизнехвата», «жизнелюба». Домашние шарахались, едва заслышав мои шаги, даже кот, который обычно в упор меня не замечал, глянул опасливо, сверкнув желтыми глазами, и скрылся под креслом – видимо, я начал излучать что-то чреватое для него.
И я понял, что самое лучшее – это прикинуться дураком и упросить редактора вырезать из моего текста двадцать страниц. Вообще-то мне частенько приходилось ловить себя на том, что с начальством я говорю неким упрощенным языком, боясь опередить его мысль и тем самым бросить вызов. Нет-нет, он должен в полной мере насладиться собственным величием. Многолетние жизненные наблюдения привели меня к убежденности, что начальник – это слабонервное, слабоумное существо, получившее свою должность за умение, не имеющее никакого отношения к его обязанностям. Например, в домино он хорош, стол умеет накрыть или смеется заразительно. А если у него увлечение какое прорезалось, если он красками худо-криво ромашку изобразит или из глины попугая слепит – все взахлеб. Сам писал о министре юстиции, который чеканкой баловался. Нет, начальник наверняка всего не поймет, не поняв – обидится, а обидевшись, впадет в гнев, испортит и без того подпорченную судьбу. Начальники обидчивы и гневливы и, отправляясь к ним с каким-либо прошением, я, не надеясь на понимание, заранее готовлюсь к отказу, более того, заранее смиряюсь с отказом.
Помню разговор с одним редактором, в очередной раз зарезавшим мою многострадальную повесть. Я как мог доходчиво объяснил ему свой замысел, раскрыл суть происходящих событий, стараясь подать их беспомощнее, выглядеть невежественнее, потому что только безграмотность повести и моя собственная бездарность могли спасти рукопись. Так вот, редактор, поседевший в издательских коридорах, выслушав меня и поверив в мою недалекость, жалостливо воскликнул: «Все это хорошо, я полностью за вас, но вы недооцениваете воздействия вашей повести!» После этих слов мне захотелось броситься ему на грудь, но я не решился, боясь раскрыться и показать тем самым, что все написанное мною вполне сознательно.
Наступил понедельник.
Как прошла ночь, не помню, может быть, ее и не было. Небритый, с воспаленными глазами, с подведенным от голода животом я набрал номер издательства.
– А! – привычно обрадовался редактор. – Вот хорошо, что позвонил. Знаешь, тебе и ехать не надо, живешь далеко, чего мотаться туда-сюда… Мы тут уже все решили.
– Что решили? – спросил я слабым голосом.
– Ну, с этой заставкой… Я написал, что книга посвящена современным людям, рассчитана на широкие слои населения, а герои ее живут напряженной духовной жизнью. По-моему, ничего, а?
– Прекрасный текст, – сказал я. – А как с сокращением?
– Утрясли! Вынули один рассказ, и все сошлось. Ты, старик, не переживай! Будь здоров!