Велька плакал. Горько-горько взахлёб плакал, обхватив острые исцарапанные коленки руками и опустив на них голову, и не было в этот момент человека несчастнее его на белом свете. Острые его локотки, все в подживающих ссадинах, вздрагивали от безутешного рыдания, и издали, с того берега реки, могло в наступающих сумерках привидеться, будто это большой птенец какой-то чудной птицы выпал из гнезда и теперь силится взлететь, качаясь на куцых палках ножек и взмахивая малюсенькими, ещё голыми начатками крыльев. Но никого на том берегу не было, луг давно опустел, колхозный пастух Степан уже погнал стадо домой, и багровеющее солнце уже наполовину нанизалось на чёрные зубцы далёкого леса.
От такого беспримерного одиночества Вельке стало ещё тоскливее и горше, он бы зарыдал ещё пуще, да только уж не мог и оттого стал тоскливо икать. Окажись рядом какая девчонка, пусть хоть даже его сестра – противная и вредная Полинка, всё равно Велька не перестал бы реветь, такая у него была серьёзная причина.
К Вельке не приехала мама. Обещала и не приехала – «не смогла билет взять», сказала бабушка, а что его брать? Подошёл к кассе и попросил. Дайте, мол, мне билет на самый быстрый поезд до Ростова. Можно подумать, все из Москвы только в Ростов и едут. Вот если бы меня мама ждала, подумалось Вельке, я бы непременно приехал. На самолёте бы прилетел, на вертолёте. А мама не приехала. Оттого Велька и плакал, сбежав от всех, на крутом бережку речки Селинки.
Слёзы постепенно сошли на нет, а икота осталась, и Велька, икая, размышлял о своей печальной участи. «Бедный я, несчастный человек», – думал он, наблюдая, как река несёт всякий сор из детского лагеря выше по течению. «Никого-то у меня нет», – продолжил он, но тут остановился, увидев противоречие.
У него как раз были. И бабушка была, и дедушка, и даже сестра у него была – противная и вредная Полинка, которая должна была приехать с мамой. Велька почувствовал вдруг, что окажись Полинка рядом, он бы обнял её, и слова бы злого не сказал, за то что она его пластикового Супермена в форточку выкинула – посмотреть хотела, как он летает.
От такого благополучия на глазах вновь закисли слёзы, и такая жалость к себе бедному поселилась в Велькином сердце, что Селинка точно вышла бы из берегов, если бы не шёл мимо Андрейка Иванов, злейший Велькин враг, в понедельник сунувший дохлого ежа в Велькин шалаш. Хотя и Велька в долгу не остался – подрезал канат на его тарзанке над рекой, и Андрейка три дня потом сопливился. Так что ничего хорошего от него Велька не ждал.
– Кх… тю, – ошарашенно кашлянул Андрейка. Ясно было, что увидеть Вельку в таком плачевном во всех смыслах положении он совершенно не ожидал.
– Шёл бы ты, Иванов, – мрачно икнул Велька и отвернулся.
– Ты… это чего? – неожиданно миролюбиво спросил Андрейка, усаживаясь рядом. – Из-за ежа, что ли?
– Да чего ёж. – Велька вдруг почувствовал жгучую потребность поделиться своей бедой, рассказать какой-нибудь живой душе, как ему плохо. – Ёж твой тут совершенно ни при чём. Я, если хочешь знать, у тебя на огороде его закопал. Мама ко мне не приехала, вот что.
– Ааа, – протянул Андрейка. – Ну, положим, ежа я давно выкопал и у тебя на заборе повесил. А вот мама не приехала – это плохо.
Он сочувственно замолчал. Смеркалось, над рекой стал подниматься туман, и ребята смотрели, как два бумажных кораблика отважно нагоняют детский носок с продранной пяткой. Из леса донёсся долгий крик какой-то проснувшейся ночной птицы, и Андрейка неожиданно сказал:
– А знаешь, у меня есть одна птица, точно для тебя.
Он порылся в кармане.
– В кармане, что ль, птица? – не понял Велька.
– Мне она без надобности, у меня мама в роддоме, а ты возьми.
Велька недоумённо повертел в руках грубую деревянную фигурку птицы с пуговками глаз и чёрной прорезью клюва.
– Не… надо дуть, – пояснил Андрейка в ответ на вялое «спасибо». Он поднёс свистульку ко рту и вылил вдруг жалобную трель, далеко прожурчавшую над водой, где струи тумана дрожали и переплетались в темнеющем воздухе.
– Что это? – от удивления у Вельки даже икота прошла.
– Это птица Жалейка. – Андрейка любовно погладил свистулю. – Возьми. Дед вырезал. Споёшь, сказал, и все печали отступают. Спой, Велька.
– Я… я не умею, – растерялся Велька.
– А тут уметь не надо.
Велька, баюкая Жалейку в ладонях, прикрыл глаза и представил себе маму – родную, любимую, без которой ему так плохо. Слёзы навернулись на глаза, и в носу снова защипало, но тут Жалейка будто шевельнулась, шершавя стругаными боками ладони, и из её горла вдруг полилась песня, горькая, жалостливая, долгая и переливчатая, поплыла над водой, над туманным лугом, в котором смутными тенями бродили лошади, над самым лесом поплыла, к остро мерцающим звёздам, унося всю печаль, всю боль и горе.
Велька не помнил, как перестал петь. Мальчики ещё посидели на бережку молча, не желая и словом нарушить слишком полную тишину, затем разом поднялись и пошли через поле, навстречу широко рассыпанным огонькам села.
У самой ограды Велькиного дома Андрейка решительно шагнул в заросли жгучей крапивы и, шипя от боли от стрекавших по ногам стеблей, снял палкой что-то чёрное с забора.
– Тимке рыжему повешу, – он перехватил повыше дурно пахнущего ежа. – Он у меня голубя скрал, зараза. Ну… давай что ли… пока, – шмыгнул он носом.
– Андрейка, ты возьми. – Велька протянул свистульку. – Ты знаешь, мне легче стало, а у тебя мама в роддоме.
Андрейка помедлил и мотнул головой:
– Неа… Дарёную Жалейку назад не берут. Деду скажу, он мне новую вырежет.
– А ругать не будет?
– За доброе не ругают, – веско ответил Андрейка и, развернувшись, пошлёпал ногами по пыльной дороге, покачивая ежом. Отойдя метров на двадцать, он остановился и сказал:
– Эта… само собой… я никому ни слова. Могила, – и уже окончательно скрылся в тёплой летней темноте.
Велька тронул калитку, и петли жалостливо скрипнули, наполнив сердце сладкой Жалейкиной памятью, и так хорошо стало Вельке от этого звука, так радостно и светло, что он даже испугался – не потерял ли где свистулю?
Велька торопливо охлопал себя и успокоился – Жалейка надёжно приютилась в кармане. Мальчик прошёл тёмным двором, старый-престарый пёс Кардамон шевельнулся в будке, сонно узнавая его. Велька поднялся по скрипучим ступеням, открыл дверь и, не выпив и стакана молока, заботливо накрытого бабушкиной марлечкой, через минуту уже крепко спал.