Тут голос его сорвался, больной принялся кашлять, щека его начала судорожно подергиваться.
– Мы с вами повоюем еще, Лев Николаевич, – подхватил Чертков. – Не может быть, чтобы дело Ваше, Ваша мысль пропали! И не важно, что церковь гонит Вас! И Христа поносили, оскорбляли, глумились над ним, медленно убивали его… Но как у Христа были ученики – так и Ваше слово проникло во многие души! [3]
– Батя, ты повоюешь, а я – все… – остановил его Толстой, улыбаясь. – Мы знаем про пытки, про весь ужас и бессмысленность их и знаем, что люди, которые пытали людей, были умные, ученые по тому времени люди. И такие-то люди не могли видеть той бессмыслицы, понятной теперь малому ребенку, что дыбой нельзя узнать правду. И такие дела, как пытка, всегда были между людьми – рабство, инквизиция и др. Такие дела не переводятся. Как же те дела нашего времени, которых бессмысленность и жестокость будет так же видна нашим потомкам, как нам пытки? Они есть, надо только подумать про них, поискать и не говорить, что не будем поминать про старое. Если мы вспомним старое и прямо взглянем ему в лицо, тогда и новое наше теперешнее насилие откроется. Откроется потому, что оно все и всегда одно и то же. Мучительство и убийство людей якобы для пользы людей…
Чертков поднес ему сахарной воды. Я нарочито спокойным голосом заговорил о его произведениях, о книгах, о том, сколько света дали они людям, о чудесных романах, о повестях… Толстой слушал меня внимательно, и так испугавшие меня подергивания прекратились, но выражение его лица не стало менее сумрачным.
– Писательство – это пустяки… – Он попытался махнуть рукой, но из-за слабости жест вышел неуверенным. – Давно уже, давно я стал считать писательство пустяками, но несмотря на это в продолжение целых пятнадцати лет все-таки продолжал писать. Я вкусил соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за мой ничтожный труд, и предавался ему как средству к улучшению своего материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей. – Щека его вновь начала подергиваться.
Понимая, что в данный момент всякие размышления о смысле жизни будут вредны для Льва Николаевича, я принялся успокаивать его, но толку было мало. Пульс, дыхание, да и другие признаки говорили мне, что положительной динамики в ходе болезни не наблюдается. Инициативу у меня перехватил Чертков, он заговорил, вспоминая их первую встречу, то, как он приехал в Ясную Поляну, еще ничего не зная об учении Толстого.
– Вы стали читать мне из лежавшей на столе рукописи, – проникновенно говорил Чертков. – То была «В чем моя вера?», и я сразу почувствовал такую радость от сознания того, что период моего духовного одиночества наконец прекратился, что очнулся я только тогда, когда, дочитав последние строки своей книги, вы особенно четко произнесли слова подписи: «Лев Толстой».
Толстой снова пустил слезу, говоря о том, как дорого ему духовное общение с «милым другом» Чертковым, который видит в нем некую маленькую лучшую часть, «которая получает несвойственное ей значение без знания всей остальной, большой, гадкой части»… Старик плакал, Чертков его нежно утешал.
Вечером, около 10 часов случилось то, чего больше всего боялись Лев Николаевич и его младшая дочь: пришел в Астапово экстренный поезд, привезший из Тулы семью Льва Николаевича – Софью Андреевну, трех сыновей и старшую дочь Толстых Татьяну Львовну. Встречать их отправился доктор Маковицкий и Иван Иванович Озолин. По его словам, встреча вышла бурной. Софья Андреевна привезла кучу мелочей, к которым, по ее словам, привык Лев Николаевич. Душан Петрович сообщил им о ходе болезни и положении дела. Графиня принялась с пристрастием выпытывать все обстоятельство странного отъезда ее супруга, заставила пересказать все, что было в Оптиной пустыни, в Шамордино…
– Куда же вы ехали? – с укоризной спросила она.
– Далеко, – уклончиво ответил Маковицкий.
– Ну, куда же? – не отставала графиня.
– Сначала в Ростов-на-Дону, там паспорты заграничные хотели взять.
– Ну, а дальше?
– В Одессу.
– Дальше? – не отставала она.
– В Константинополь, потом в Болгарию…
Графиня всплеснула руками.
– Да есть ли у вас деньги?
– Денег достаточно, – солгал Маковицкий.
– Ну, сколько?
Далее последовала истерика с взаимными обвинениями.
Иван Иванович предложил Толстым занять казенные квартиры, но они отказались, указав, что в вагоне им всем удобнее; кроме того, они, находясь все вместе, могут обсуждать всякие положения немедля, совместно. Тогда, по распоряжению Озолина, вагон был убран на запасный путь невдалеке от станции.
Приезд матери и братьев всполошил Александру Львовну и остальных. Все они старались, чтобы Лев Николаевич никоим образом не догадался о том, что жена – рядом. Вернувшийся Душан Петрович сообщил, что ночью из приехавших никто не зайдет, и дети Льва Николаевича решили принять все меры, чтобы Софья Андреевна не заходила к больному. Они принялись вести себя так, словно обороняли замок от осаждавшей его армии. Между собой только и было разговоров, что нужно внимательно следить, чтобы как-нибудь случайно не вошла Софья Андреевна. Особенно эксцентрично повел себя Чертков, он заявил:
– Что ж, она считает, что мы вот так прям ее и впустим? Чтобы она тут напортила?! Ну уж нет! Как бы не так! – И он вдруг выпучил глаза и высунул язык, дразнясь.
С моего места мне было хорошо видно его лицо, в этот момент в полном соответствии с его фамилией напоминавшее фигуру черта, как его изображают порой в соборах.
А в это время старая графиня в отчаянии бродила вокруг дома и подглядывала в окна, надеясь разузнать, что происходит внутри. За ней охотились журналисты, надеясь взять интервью, а один из особенно наглых даже ухитрился сфотографировать ее, когда она заглядывала в окно. Озолин, Семеновский и я наблюдали за происходящим с ужасом и недоумением.
Тягостная мучительная ситуация продолжалась довольно долго, наконец в квартиру впустили Татьяну Львовну – но лишь для того, чтобы она поговорила с сестрой.
Татьяна Львовна хотя и была лет на двадцать старше своей сестры, смотрелась куда более привлекательно. Внешне она походила на мать. Оказалось, что по предполагаемому пути бегства Толстого был отправлен молодой журналист, сын последователя Толстого. Он настиг беглеца уже в Козельске и тайно сопровождал его до нашего Астапова, откуда сообщил телеграммой Софье Андреевне и детям Толстого, что их муж и отец серьезно болен и находится на узловой железнодорожной станции в доме ее начальника.
Если бы не милосердие этого молодого человека, родные узнали бы о местопребывании смертельно больного Льва Николаевича не раньше, чем об этом сообщили все газеты. Сопровождавшая мать старшая дочь призналась, что «до смерти» благодарна этому журналисту, который понял, что это за пытка знать, что родной человек где-то рядом, болен – и не иметь возможности его увидеть.