Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«…Я во все время моей женатой жизни никогда не переставал испытывать терзания ревности. Но были периоды, когда я особенно резко страдал этим. И один из таких периодов был тот, когда после первого ребенка доктора запретили ей кормить. Я особенно ревновал в это время, во-первых, потому, что жена испытывала то свойственное матери беспокойство, которое должно вызывать беспричинное нарушение правильного хода жизни; во-вторых, потому, что, увидав, как она легко отбросила нравственную обязанность матери, я справедливо, хотя и бессознательно, заключил, что ей так же легко будет отбросить и супружескую, тем более, что она была совершенно здорова и, несмотря на запрещение милых докторов, кормила следующих детей и выкормила прекрасно».

«…Но и не в этом дело. Я только говорю про то, что она прекрасно сама кормила детей, и что это ношение и кормление детей одно спасало меня от мук ревности. Если бы не это, все случилось бы раньше. Дети спасали меня и ее. В восемь лет у ней родилось пять человек детей. И всех, кроме первого, она кормила сама».

Из этих уже отрывков видно, как кошмарна была эта ревность, если супруг из боязни «женского кокетства», подавлял его сознательно беспрерывным материнством (беременность, кормление), ибо, по его признанию, – «ношение и кормление детей одно спасало меня от мук ревности». Каково же было его возмущение, когда «доктора эти милые» запретили ей кормить ребенка и тем лишили его спокойствия. Недаром он так презирал докторов! Ревность его чудовищна и, как увидим ниже, доходила у него до бредового экстаза. Этот бредовой экстаз развивался у него постепенно и особенно сильно, по-видимому, проявлялся в периоды сумеречных состояний. В «Крейцеровой сонате» он использовал этот комплекс переживаний, чтобы показать, как подобное сумеречное состояние может довести человека, страдающего бредом ревности, до убийства и самоубийства. Страшно подумать, что могло бы произойти, если бы писатель не сублимировал свои переживания, излив их на страницах книги.


Но, конечно, Софья Андреевна была неправа, утверждая, что ее супруг был безразличен к смерти своего младшего сына и был готов отдать его тело собакам. Я сам убедился в этом, с разрешения Александры Львовны прочитав дневники великого писателя: «Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки (нет, в гораздо большей степени) – проявление Бога, привлечение к Нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это радостное, не радостное, – это дурное слово, но милосердное, от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к Нему событие».

«Одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви; или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, различно сочетаясь, одни прежде, другие после, как волны.

Смерть детей с обыкновенной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка.

Но это объективное, дурацкое рассуждение, разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: установление Царства Божия через увеличение любви, больше, чем многие, пожившие полвека и больше.

Да, любовь есть Бог.

Несколько дней после смерти Ванечки, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ванечку жизнь и смерть Бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей, представлять их себе такими, какими они были семи лет.

Я могу делать это. И это хорошо».

И далее: «Мать страдает о потере ребенка и не может утешиться. И не может она утешиться до тех пор, пока поймет, что жизнь ее не в сосуде, который разбит, а в содержимом, которое вылилось, потеряло форму, но не исчезло».


После нашей стычки Александра Львовна с большой неохотой позволяла мне оставаться у постели ее больного отца, однако не препятствовал тому, чтобы я читал дневники графа, вероятно надеясь на то, что записанная в них истина найдет дорогу к моей душе. Наряду с дневниками в чемодане Льва Николаевича присутствовала небезынтересная книга, названная им «Круг чтения», в которой его собственные мысли сочетались с высказываниями великих философов, давно почивших: «Жизнь тела есть зло и ложь. И потому уничтожение этой жизни тела есть благо, и мы должны желать его», – говорит Сократ. «Жизнь есть то, чего не должно быть, – зло, и переход в ничто есть единственное благо жизни», – говорит Шопенгауэр. «Все в мире – и глупость, и мудрость, и богатство, и нищета, и веселье, и горе, – все суета и пустяки. Человек умрет, и ничего не останется. И это глупо», – говорит Соломон. «Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя, – надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни», – говорит Будда.

И тут же мысли самого Льва Николаевича: «Я почти всякую минуту спрашивал себя: не кончить ли петлей или пулей, – во все это время, рядом с теми ходами мыслей и наблюдений, о которых я говорил, сердце мое томилось мучительным чувством. Чувство это я не могу назвать иначе, как исканием бога».

«Жизнь человека выражается в отношении конечного к бесконечному, и это отношение определяется и объясняется верою. Вера придает конечному существованию смысл бесконечного. Вера не основана на выводах разума, но она всеобща: где вера, там жизнь. И потому она истинна. Вера есть знание жизни. Вера есть сила жизни.

Если человек не видит призрачность конечного, он верит в конечное. Если видит призрачность конечного, он должен верить в бесконечное, чтобы жить».

– Вы читаете? – услышал я голос Льва Николаевича.

– Читаю… Александра Львовна позволила мне ознакомиться с Вашими мыслями о вере и о религии. – Я немедленно вернулся к его постели. Черткова нигде видно не было. Остававшийся в комнате доктор Маковицкий, измотанный несколькими бессонными ночами, задремал на соседней кровати, и мы стали разговаривать вполголоса, чтобы не разбудить его.

– Обзор богословия и разбор Евангелий – есть лучшее произведение моей мысли, – уверенно произнес граф. – Я был приведен к исследованию учения о вере православной церкви неизбежно. Была школа для крестьян… Уроки православного закона Божия вызывали у меня отвращение к «такому» православию. Слушал урок священника детям из катехизиса. Все это было так безобразно. Умные дети так очевидно не только не верят этим словам, но и не могут не презирать этих слов, что мне захотелось попробовать изложить в катехизической форме то, во что я верю, и я попытался. И попытка эта показала мне, как это для меня трудно и – боюсь – невозможно. И от этого мне грустно и тяжело. – Он немного передохнул и продолжил: – В единении с православной церковью я нашел спасение от отчаяния. Я был твердо убежден, что в учении этом единая истина, но многие и многие проявления этого учения, противные тем основным понятиям, которые я имел о боге и его законе, заставили меня обратиться к исследованию самого учения. И тогда я потерял ту главную точку опоры, которую я имел в церкви как носительнице истины, как источнике того знания смысла жизни, которого я искал в вере. И я стал изучать книги, излагающие православное вероучение, и вот то чувство, которое я вынес из этого изучения: если бы я не был приведен жизнью к неизбежному признанию необходимости веры, я бы, прочтя эти книги, не только стал бы безбожником, но сделался бы злейшим врагом всякой веры, потому что я нашел в этих учениях не только бессмысленность, но сознательную ложь людей, избравших веру средством для достижения каких-то своих целей. – Лев Николаевич замолчал, то ли переводя дыхание, то ли вспоминая. Было видно, что он ослабел по-сравнению со вчерашним днем. Наконец он продолжил: – Я принялся за изучение различных вер. Во время пребывания в Самарской губернии сблизился с самарскими сектантами, молоканами, субботниками и другими. Читал Конфуция, Менция, Лао-Цзы, Ренана, Штрауса, Макса Мюллера, Бюрнуфа, изучал талмуд и ислам, увлекался буддизмом, но все-таки душа моя тянулась к христианству.