Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вернувшись домой, я проверил свои записи и набросал предварительный диагноз: латентный гомосексуализм, скрываемый от самого себя, и в то же время – большая потребность в любви. Я поставил большой знак вопроса. Мог ли я верить словам Софьи Андреевны? Или это не более чем болезненные фантазии ревнивой женщины, истерички? Да, такие, как она, часто выдают за правду собственные фантазии, об этом и Петр Борисович Ганнушкин писал, но в пользу ее слов говорило сравнение многочисленных героев Льва Толстого: обаятельные, крепкие телом мужчины и слабые, ущербные умом и душой женщины «с припомаженными волосами над подсунутыми чужими буклями», прячущие под кружевами платьев «изуродованные слабые члены». И таковы почти все его героини, за малым исключением, когда он описывает худеньких девиц с неразвитыми формами, похожих на мальчиков.

Однако очевидно и то, что эти склонности писателя не нашли своего практического осуществления. Пережив развратную, по его собственному признанию, молодость, он женился и долгие годы был верен жене. По сути, он принуждал себя вести половую жизнь с женщинами, и как следствие – женоненавистничество. Отсюда и все те садистские описания из «Анны Карениной» и «Крейцеровой сонаты». Сублимация неудовлетворенного любовного чувства в крайней религиозности. Под конец жизни – влюбленность в г-на Черткова и как следствие – ненависть к старой жене по той только одной причине, что она – женщина.

Этот господин Чертков, апостол новой веры, заинтересовал меня немало! От нескольких людей я слышал в его адрес «сектант», ну а Михаил Львович был особенно любезен, объяснив, что в силу некоторых нюансов биографии (его мать была в секте евангелистов) Владимир Григорьевич вполне осведомлен о внутренней структуре и организации подобных «учреждений».

Глава 7
6 ноября

6 ноября из Москвы пожаловали еще два именитых врача, вызванных из Москвы. Когда они вошли в комнату, Лев Николаевич, щурясь и всматриваясь в их фигуры, спросил:

– Кто пришел?

Ему ответили, что приехали Щуровский и Усов. Он сказал:

– Я их помню. – Ответил Толстой. И потом, помолчав немного, ласковым голосом прибавил: – Милые люди.

Сознание его не было уже вполне ясным. Когда доктора исследовали отца, он, очевидно, приняв Усова за Душана, обнял и поцеловал его. Но потом, убедившись в своей ошибке, сказал:

– Нет, не тот, не тот.

Щуровский и Усов нашли положение серьезным, почти безнадежным. Хотя все это понимали и без них, заключение привело Александру Львовну в отчаяние. Она вышла в коридор и там долго и беззвучно рыдала.

Несмотря на то что количество докторов вокруг Толстого еще более возросло, но все они, увы, были бессильны изменить ход болезни. Лев Николаевич был спокоен и словно прощался со всеми, называя ухаживавших за ним людей милыми и добрыми.

– На свете миллионы людей, многие страдают; зачем же вы здесь около меня одного? – спрашивал он приехавших врачей.

Теперь я по большей части молчал: мне, скромному станционному доктору, было далеко до медицинских светил, собравшихся в нашем Астапово. Сравнительно с предыдущей, эта ночь прошла довольно спокойно. К утру температура была 37,3; сердце хоть и очень слабо, но казалось лучше, чем накануне. Доктора ободрились и заявили, что надежды не теряют. Все, кроме одного – Григория Моисеевича Беркенгейма, который все время смотрел на болезнь очень безнадежно. Когда вечером в квартиру Озолина наведались братья Толстые, Щуровский уговорил их не отчаиваться, утверждая, что силы у больного еще есть.

Я решился подойти к остававшемуся мрачным доктору Беркенгейму – известнейшему педиатру, чьи работы немало мне помогли, чтобы высказать свое уважение, и спросил, как скоро, по его мнению, наступит конец.

– Сутки, максимум двое, – коротко ответил Беркенгейм.

Тогда я напомнил ему о супруге Льва Николаевича, которую к нему не пускают.

– По… – я хотел сказать, «по-христиански», но сообразил, что мой собеседник принадлежит к другой вере, – по-человечески было бы лучше допустить к мужу любящую и верную жену, – шепотом заметил я.

Он внимательно поглядел на меня.

– Наверное, вы уже поняли, что здесь отношения не простые.

Я утвердительно склонил голову.

– Я сделаю, что смогу, – пообещал он.

Потом он спросил что-то вежливое, профессиональное. Я стал рассказывать, увлекся и поведал об организации работы станционной амбулатории, о том, чем болеют работники железной дороги, как они живут… потом принялся жаловаться, сколько младенцев в летнее время помирает от желудочных хворей. Григорий Моисеевич слушал внимательно, давал советы – дельные советы! Я осмелел и спросил, давно ли он знаком со Львом Николаевичем. Доктор Беркенгейм стал очень серьезным.

– Мы стали тесно общаться после Кишиневского погрома. Простите, коллега, но быть может, моя национальность…?

Я заверил доктора Беркенгейма, что так как сам отчасти инородец, польского происхождения, и по вероисповеданию лютеранин, то от всей души сочувствую пострадавшим в Кишиневе.

– Да и как Вы могли предположить, что я – врач, и буду одобрять человекоубийство! – воскликнул я.

– Простите… – Григорий Моисеевич слегка поклонился. – Лев Николаевич первой из перегородок, разделяющих людей, мешающих им жить разумной жизнью, быть роднёй, всегда называл национальную – расовую. Вот я и озаботился…


Наступила последняя ночь. Теперь это понимали все. Чувствуя себя лишним и неумелым по сравнению со столичными докторами, я вышел из дома и отправился на запасной путь. Несмотря на поздний час, ко мне то и дело подбегали корреспонденты, требуя отчета о состоянии больного. Я устало отмахивался от этой надоедливой братии.

Постучав в двери вагона, я разбудил одного из сыновей Льва Николаевича и попросил передать Татьяне Львовне, что исход может наступить в любую минуту. Мои слова быстро передали всем, и семейство Толстых принялось собираться, недоумевая, как же это всего лишь пару часов назад доктора Щуровский и Усов говорили совсем иное.

И вот все семейство Толстых собралось перед крыльцом в дом Озолина. Сыновей впустили внутрь, а Софья Андреевна с дочерью остались на улице.

К этому времени Льву Николаевичу стало явно хуже, он задыхался. Его приподняли на подушки, и он, поддерживаемый с двух сторон, сидел, свесивши ноги с кровати.

– Тяжко дышать, – хрипло, с трудом проговорил он.

Доктора давали ему дышать кислородом и предложили делать впрыскивание морфием, но Лев Николаевич запротестовал.

– Нет, не надо, не хочу, – сказал он.

Посоветовавшись между собою, решили впрыснуть камфору, чтобы поднять ослабевшую деятельность сердца. После впрыскивания Толстому как будто стало лучше. Он позвал сына Сергея, говорил с ним о какой-то «Истине».

– Истина… Я люблю много… Как они… – разобрал я.