Калачёв втянул сквозь обваренные дымом губы воздух, остудил рот, подумал горько, осуждая самого себя: ничто в жизни не повторяется, и если возникает что-то похожее, может быть, даже точно, один к одному скопированное, то вновь возникшее не будет, увы, повторением, как спасённая собака не повторит Лунохода, а собственная боль не перекроет никакой иной боли – той же бабки Ветошицы, к примеру. Не повторяются ни люди, ни вещи. Не повторяются дожди, ночи, грозы, радуги, не бывает одинаковой вода на речном перекате, не повторяются предметы, даже если они сделаны из одного и того же материала, не повторяется радость, не повторяется подлость – каждый раз будет что-то новое. Но не старое.
И всё же ему легче – жёсткий обруч, сковавший тело Калачёва, голову, виски после той тяжелой ночи, ослаб, обжим невидимого железа перестал быть опасным, ощущал он сейчас себя человеком, к которому неожиданно пришло второе дыхание, всё Игорь видел, всё слышал, всё чувствовал, ощущал множество запахов – десятки, сотни. Впереди предстояла долгая дорога – вся жизнь, собственно, – и многое ещё выпадет на этой дороге, и хорошее и плохое, но то, что было, уже не повторится…
Я сидел в небольшой, плохо проветриваемой комнатке сборного солдатского барака, именуемого модулем, в котором располагался штаб полка, читал письма, присланные в Афганистан матерями, отцами, любимыми девушками ребят-«афганцев», читал ответы командира полка и его зама по политчасти и с горечью осознавал, что судьбы многих людей, прошедших афганскую молотилку, никак не повернуть вспять, не проиграть вновь, как магнитофонную ленту, ничего в них не изменить – поезд ушёл, время ушло, всё ушло. Остались лишь пятна, следы. Боль, недоумение, тоска – пятна, пятна, пятна, все одинакового цвета, принадлежащие одной шкале человеческих эмоций. Да, собственно, другого война не может предложить, если бы могла, то тогда и войны были бы схожи с праздниками, с весёлыми карнавалами, а так война – это война…
Иногда в комнатку заходил командир полка Корпачёв, некрасивый, тяжеловатый в движениях, с прямыми костистыми плечами, словно бы специально существующими для того, чтобы на них наваливать тяжести побольше, и жизнь наваливала их на Корпачёва, наваливала от души, другой бы не потянул, а он тянет – спокойный, с умным внимательным взглядом подполковник. Корпачёв глядел на вороха писем, спрашивал одними глазами, не нужна ли помощь, получал такой же немой ответ и покидал комнатку.
А я продолжал читать письма – мне надо было сделать материал об Афганистане по письмам. Чтобы прикрас никаких не было, никакого газетного геройства – надлежало рассказать всё, как есть, как было, со слезами и с заботой, безыскусно, без литературных натяжек. В письмах было много жалоб на то, что убитых ребят хоронят на Родине абы как, чуть ли не воровски, запрещая вскрывать гробы, без почестей, без людей, провожающих покойников в последний путь, с расплесканными эмоциями, с переживаниями, которые не то чтобы исчерпаны до донышка, они даже не были начаты, остались закупоренными в сосуде, с никому не нужными запретами, хотя ребята были героями, выполняли свой долг до конца и выполнили, и не их вина, что они попали в Афганистан. Горькие это были письма. И ответы на них были горькие.
В солдатском бараке было душно, пропитанная потом десантная куртка, одетая на голое тело, плотно прилипала, вызывала раздражение, сковывала движения, всё вокруг также казалось влажным и солёным – хоть выжимай. Даже стены модуля и те, кажется, надо было выжимать. Не работали ни вентиляция, ни кондиционер. Из-за аварии на ЛЭП, идущей из Суруби, не хватало электричества, дизельная станция полка была разбита из гранатомёта и теперь спешно ремонтировалась, – впрочем, всё это можно было терпеть. Нехватка электричества – это не нехватка боеприпасов. Когда нет «маслят», как тут зовут патроны, и нечем отбиваться, бывает хуже.
Одно из писем, довольно пространное, было отложено в сторону – Корпачёв попросил посмотреть его специально. Письмо было написано на хорошей финской бумаге, которую ни пот, ни влага не брали, почерк – властно стремительный, с сильным нажимом шариковой ручки, писал человек начальственный, при должности, привыкший, видать, к повиновению других, которому слабости человеческие, разные капризы душевные были чужды, так мне, во всяком случае, показалось: человека по почерку можно познать не хуже, чем по анкете. Анкета, она что, уведёт в сторону, выдаст лишь внешний рисунок, беспристрастные данные: родился тогда-то, в городе таком-то, окончил техникум или институт, к суду не привлекался, выговоров не имел, за границей не бывал, в оккупации тоже, а почерк не соврёт, он, если внимательно приглядеться и расшифровать, почти всё расскажет о человеке. Даже в подсчёте годов не позволит ошибиться.
Недалеко, на холмах сухо протрещала автоматная очередь, вторя ей, гулко два раза подряд пространство вспорол одиночными выстрелами крупнокалиберный пулемёт. Хоть народ здешний к стрельбе и привык, а всё ухом каждый хлопок ловит, старается понять, кто бьет, в каком конкретно месте, люди останавливаются, задерживают в себе дыхание, слушают, считают выстрелы – воздух перенасыщен звуками и запахом пороха, глядишь, само небо однажды не выдержит и взорвется алым бутоном, словно внезапно распустившийся цветок, только аромат у этого цветка будет совсем не цветочным.
Каждый, кто находился в солдатском бараке, повёл себя одинаково – и новичок, недавно прибывший из учебного полка, и старичок, добивающий положенные два года в Афганистане, – все напряженно вслушались: не раздадутся ли выстрелы ещё и не понадобится ли по тревоге покидать модуль?
Территория полка охранялась хорошо – на ближайших холмах были построены каменные колпаки, где десантники дежурили по двое, по углам вместо сторожевых вышек были выставлены помятые в боях гусеничные «беэмпешки» – боевые машины пехоты, а полоса, отделяющая полк от длинного прочного дувала, из-за которого по ночам били из автоматов душманы, была заминирована. Чтобы никто случайно не залез на эту страшную, начиненную жаром полосу, предусмотрительные десантники воткнули в землю фанерки с короткими выразительными надписями, да ещё на каждой фанерке полковой художник сделал изображение из категории тех, что рисуют на столбах высокого напряжения: «Не влезай – убьет!»
Выстрелы не повторились, пальба была случайной, вполне возможно, по какому-нибудь мелкотравчатому зверьку, неудачно вылезшему из норы, чтобы подышать воздухом, вот и подышал зверёк воздухом, теперь лапками подпирает небо либо икает от страха.
Письмо венчала замысловатая, в зубцах и кудрявых вензелях роспись, под которой в скобках стояло «В.П. Жислин», а через запятую было добавлено: «Депутат районного Совета». И что ещё бросалось в глаза – обратный адрес. В.П. Жислин жил на улице Петра Жислина.
Надо заметить, что в часть к Корпачёву было прислано не само письмо, а копия – письмо было отправлено в приёмную министра обороны. Это тоже кое о чём говорило, в частности, о характере автора – смелом, напористом, о способности, если понадобится, противостоять кому угодно, даже самому… вы понимаете, кто этот сам… и смелость эта была не просто неким безрассудным кухонным мужеством, позволяющим мужчине вести поединок у кастрюли, не той минутной храбростью, что заставляет его идти в атаку с автоматом наперевес или, не боясь пуль, спокойно выжидать за камнем свою минуту, а именно чертой характера, которая так же естественна, как способность передвигаться на двух ногах.