– Есть! – Федяев расплылся в улыбке, лицо его сделалось широким, черты помельчали, густые янычарские брови разошлись, он неторопливо выбил из расстрелянной ракетницы пустые гильзы, хотел было швырнуть в распахнутое оконце вертолёта, но вовремя остановил самого себя и сунул гильзы под сиденье.
Сарычев никак – ни жестом, ни словом, ни поворотом головы – не отозвался на это, лишь только выровнял вертолёт, качнувшийся от взрыва, в следующий миг уголки губ у него удовлетворенно дрогнули: правильно поступает Федяев, после себя лучше всего не оставлять никаких следов. Картонные гильзы от ракетницы – это следы. Ребята из десантных батальонов, когда ходят на задание, даже окурки за собой подбирают, ничего не оставляют: ни бумажек, ни консервных банок, ни полиэтиленовой упаковки, ни пуговиц, всё сгребают в один мешок, потому никогда по внешним приметам не определишь место, где они побывали, так и лётчикам не надо после себя оставлять следов. Федяев загнал в спаренный ствол ракетницы два новых заряда. Потетешкал тяжёлую, похожую на обрез ракетницу в руке и положил её себе под ноги.
Потом поднялся и, горбясь, цепляясь пальцами за ребристые выступы, выбрался из кабины к десантникам.
По ним ещё раз ударили «стрелкой». Десантники первыми заметили серебряный пенальчик, плывущий в воздухе, подняли крик, Федяев, резко посунувшись к форточке, чуть не вынес её головой, сморщился от боли, сплюнул себе что-то в ладонь, потянулся было за ракетницей, но стрелять второму пилоту не пришлось – пенал был уведён в сторону новиковским вертолётом, оттуда точно угодили по пеналу спаренным выстрелом.
Федяев выдернул из кармана свой изожжённый по́том платок, жалобно сморщился и показал его Сарычеву.
– Это надо же, а?
Командир согласно наклонил голову.
– Крепкий организм!
– Сплошные убытки.
– Тебе бы с такими исключительными способностями какой-нибудь цех по переработке отходов заменить – большая бы польза народному хозяйству была.
– Спасибо, командир, – снова сморщился Федяев – на этот раз он обиделся, рот его выгнулся дугой, шов на бровях разошёлся, они расклеились и, вопреки обыкновению, расплылись в разные стороны. Но долго обижаться Федяев не умел, он просунул в дырки платка сразу три пальца и повертел рукою. – Дамская перчаточка!
– Только на балах появляться.
– А насчёт пользы народному хозяйству я подумаю. Когда вернёмся домой, командир…
– Тьфу, тьфу, тьфу, – трижды плюнул через плечо Сарычев.
Им осталось лететь совсем немного, когда вдруг совсем близко, из-за камней в упор по сарычевскому вертолету ударил «дешека» – так тут называют все крупнокалиберные пулемёты, послышался треск лопающегося металла, потом резкий, вышибающий мурашки на коже грохот, Федяев подшибленно вскрикнул. Отзываясь на этот вскрик, заохал один из десантников. Сарычев даже не шевельнулся на своем командирском сиденье. Уходя от очередей, он резко повел вертолёт вверх.
Что-то, видать, случилось в мудрой машине, что-то надсеклось – вертолёт перестал слушаться Сарычева, и Сарычев, напрягаясь, с трудом проталкивая сипенье сквозь стиснутые зубы, мокрый и враз сбросивший в весе – у него даже шея сделалась худой, как у голодного школяра, жилы на ней напряглись, кожа туго обтянула крутые монгольские скулы, – продолжал вести вертолёт вверх.
Пулеметная очередь ещё раз настигла их, встряхнула вертолёт, переднее стекло неожиданно заволокло дымом (хотя не должно было заволочь, даже если бы вертолёт полыхал целиком), металлическая крошка выбила кровь на сарычевской щеке, но он и на это никак не среагировал, всё продолжал тянуть машину вверх.
Вертолёт начало трясти, лопасти как-то расхристанно, словно бы и в них тоже что-то разладилось, взбивали воздух, вспарывали задымленную синь, будто ткань, с дребезжанием и хряском, пулями отсекло кусок колеса, и бесформенная железка эта, с которой так и не слетела резина, обгоняя вертолёт, унеслась вперед, а потом, блеснув седой истертой поверхностью покрышки, нырнула вниз и исчезла. Сарычев спокойно, с окаменелым, окропленным кровью лицом, ни на что не реагируя, продолжал тянуть вертолёт вверх, к срезу старой, до дыр изъеденной ветром и дождями скалы.
Откуда-то сбоку ударил ещё один пулемет, дымная светлая струя опасно вспорола пространство (у Сарычева мелькнуло тревожное, холодное: «Все, в капкан влезли»), но пулемёт бил неприцельно, он простреливал другое ущелье, стыкующееся с этим километрах в двух, и Сарычев враз вырубил белёсую струю второго пулемёта из сознания. Он тянул и тянул вертолёт вверх, уходя от первого пулемёта. А тот всё продолжал грохотать где-то сзади, крупные пули вышибали огонь из камней, плясали, щелкали об обшивку машины, вертолёт хрипел болезненно, трясся – он словно бы смерть собственную чуял. Сарычев, в свою очередь, понимал, что чувствует машина, этот «живой-неживой» механизм, и щурил глаза холодно, жёстко: сейчас было не до жалости.
Даже до собственной крови и до той не было дела – в горле у него что-то болезненно сжалось, глотка обварилась холодом, на глазах выступили слёзы. В следующий миг холод медленно пополз вниз.
Вертолёт снова сильно тряхнуло – опять попали! – из трюма вторично донёсся крик, педали управления ушли из-под сарычевских ног, и он, страшась того, что могло произойти, хотел немедленно что-то предпринять, но не успел, и слава богу, что не успел – педали вернулись обратно. Сарычев зажал зубами стон, с благодарностью подумал о вертолёте и о неведомых людях, создавших его – все-таки прочно и надёжно сделана машина, хоть и трещит в полёте, и трясётся, и пули отвести от себя не может, а всё живёт, до последнего живёт, дышит, дымит, стремится вызволить себя и человека из беды.
В момент опасности время растягивается: сколько минут Сарычев потратил на думу о вертолёте – одну, две, три? Не минуты он потратил, а секунды – жалкие краткие миги, которые ничего не значат в жизни человеческой, а на самом деле значат всё.
Пулемёт ещё раз смог достать до них, прежде чем вертолёт дотянул до выщербленной скалы, прикрылся ею, а оттуда по скользящей уже пошел вниз, в пёстрое, с редкими, пьяно растущими во все стороны деревцами ущелье. Некий неведомый художник, оформлявший это ущелье, наверное, был под хмелем – одно деревцо мелконькое, тонкое, как спичка, растёт ровно, свечой смотрит вверх, другое, стоящее рядом, согнуто дугой, сваливается вниз и свешивает голову в опасную каменную бездонь, третье скручено в три восьмёрки, чередующиеся одна за другой, четвёртое по-змеиному обвивает рыжую гранитную валежину – у каждого деревца своя жизнь и свой рисунок. Сарычев вздохнул и покосился назад: как там ведомый, капитан Новиков?
Вертолёт Новикова появился через минуту. Он вынырнул снизу, даже не вынырнул, а словно бы вытаял из белёсой пыльной мути, небольшой, беззащитный в своей кажущейся невеликости и хрупкости, беззвучный. Ведомый сориентировался точно – когда Сарычев уходил от пулемёта и тянул вверх, Новиков прижался к земле и пополз по ущелью буквально по-собачьи, прижимаясь брюхом к камням. Хотя куда уж там прижиматься, идти ниже было невозможно, и всё-таки Новиков сумел снизиться, люди, сидевшие за «дешека», не достали до него.