Все эти черты, взятые в совокупности, и объясняют такие характерные черты российского авторитаризма, как отсутствие у власти ощущения общественной миссии, опора на коррупцию как метод и инструмент управления, а также на общественный цинизм («по-другому все равно не бывает») и на ксенофобию как основу политической стабильности; стремление закрыться от любых внешних воздействий; наконец, культ особых «традиционных ценностей» как оправдание глубоких социальных разрывов и низких (по меркам мировых метрополий) стандартов личного и общественного потребления у основной массы населения.
При этом, как я пытался показать в предыдущей главе, ничто из вышеперечисленного не является сугубо периферийным явлением (более того, и коррупция, и целенаправленное формирование общественного мнения в мировых метрополиях присутствуют в гораздо более сложных и потому более масштабных формах, чем на периферии), в экономиках и обществах периферийного типа они используются не столько для перераспределения плодов развития, сколько в качестве универсального инструмента управления. Более того, опора на эти инструменты во многом делает невозможным само это развитие, так как блокирует использование более сложных и более эффективных форм управления.
Как мы убедились, процесс формирования в России именно такой политической системы, как нынешняя, происходил постепенно, поэтапно, но достаточно последовательно и неуклонно, с той или иной степенью объективной обусловленности, что и привело в итоге к формированию полноценной автократии с ярко выраженными периферийнозастойными чертами. События 2014 года, когда все вышеперечисленные черты приобрели открытую и законченную форму, на мой взгляд, являются лучшей тому иллюстрацией.
Однако простой констатации факта формирования в постсоветской России такого рода политической системы, видимо, недостаточно. Если мы претендуем на то, что понимаем логику формирования и функционирования системы, то необходимо в той или иной степени представить возможности эволюции и сценарии ее дальнейшего развития. При полном понимании того, что вариантов будущего бесконечное множество, а элемент неопределенности будущего сценария всегда остается и будет
оставаться достаточно большим, мы все же можем обрисовать некоторые закономерности, присущие социально-экономическим системам, – закономерности, известные нам из мирового опыта и объясняющиеся логической связью общественных явлений и событий. Именно это я и попытаюсь сделать дальше.
Итак, первый вопрос, на который я хотел бы попытаться ответить, – это вопрос о том, есть ли вообще какая-либо предопределенность в эволюции политических систем, есть ли некие лекала, по которым история прописывает их путь.
Мне уже приходилось писать, что конец прошлого и начало нынешнего столетия заставили многих пересмотреть свои взгляды на этот вопрос. Еще двадцать лет назад мейнстримные мыслители и эксперты на Западе были склонны полагать, что все общества рано или поздно (а точнее, уже в ближайшие десятилетия) придут к принятию основных принципов политического устройства общества, чаще всего обозначаемых термином «либеральная демократия», которые включают в себя разделение ветвей власти и отсутствие легальной возможности ее монопольной узурпации, конкуренцию политических партий за право формирования исполнительной власти, выборы представительных органов на основе всеобщего и равного избирательного права, верховенство закона и уважение прав меньшинств, а также ряд других, менее базовых принципов. По своей сути эти принципы присущи (или, во всяком случае, должны быть присущи) конкурентной модели политического устройства государства.
Эти принципы не только признавались универсальными базовыми ценностями, но и считались (в духе фукуямовского «конца истории») неизбежным результатом поступательного развития любого реально существующего национального общества вне зависимости от исторических и культурных различий. С этой точки зрения любые автократические режимы в конце двадцатого столетия рассматривались как политический анахронизм, как пережиток, который в исторически короткие сроки будет устранен самим ходом истории.
Строго говоря, и сейчас эта точка зрения является в западной экспертно-академической среде, как минимум, преобладающей, хотя уже далеко не в той степени, в которой она была таковой пятнадцать– двадцать лет назад. Под влиянием ряда факторов модель «универсального будущего» стала сдавать позиции и частично модифицироваться. Причем ревизия этого взгляда идет по меньшей мере в двух направлениях.
С одной стороны, резко возросла популярность теории «множественности цивилизаций» в рамках человеческого сообщества, рассматривающей многие противоречия в международных (и не только международных, но и межэтнических и межконфессиональных) отношениях как непримиримый и неразрешимый «конфликт цивилизаций».
Строго говоря, в средние века эта теория, сообразно эпохе, в простых и очень непритязательных формах была распространенной почти повсюду, и в большинстве стран, с теми или иными оговорками, имела статус части государственной идеологии – в той мере, в какой в те времена можно было говорить о таковой. Вторая половина ХХ века с верой в возможности гуманизма, в значение прогресса и универсальные «демократические ценности», а также распространение в последние десятилетия представлений о политкорректности, казалось, окончательно перевели теорию «конфликтов цивилизаций» в разряд маргинальных и исчезающих, тогда как ценности, которые принято называть европейскими, получили статус «общечеловеческих».
Однако уже в конце прошлого века теория множественности цивилизаций, вопреки ожиданиям, стала обретать, в том числе и в западном мире, новых сторонников и, если можно так выразиться, легитимизироваться в научном сообществе [25] . Более того, основные положения этой теории в значительной степени стали определять практические действия политиков в таких областях, как внешняя и оборонная политика, и даже, хотя бы отчасти, в гуманитарной сфере. Например, широко представленная в современных международных отношениях практика двойных (тройных и т.д.) стандартов, по сути, есть не что иное, как отражение в практической политике той же концепции «разных цивилизаций»: то, что признается допустимым и нравственным в действиях «своей» цивилизации, кажется недопустимым и безнравственным, когда речь идет о действиях других. И наоборот, то, что в своей системе считается совершенно недопустимым на уровне «абсолютного гражданского зла», признается не только допустимым, но и удобным, и полезным, если речь идет о системах, устроенных несколько иначе.
Кроме того, эта концепция представляет собой удобный инструмент консолидации власти господствующих групп, поскольку мобилизация массовой поддержки облегчается идентификацией общего врага в лице той или иной альтернативной «цивилизации».
Одновременно, с другой стороны, ревизия представлений об универсальном «естественном» миропорядке, характерных для мейнстрима конца двадцатого века, шла и с другого конца. А именно: стала нарастать популярность взгляда на международные отношения как на не более чем геополитическую игру, в которой сильные игроки борются друг с другом за расширение своих сфер влияния, а более слабые пытаются использовать эту борьбу и сопутствующие ей противоречия с максимальной выгодой для себя.